Нет, Саша не влюбился. Если б Тамара, которая теперь всем подружкам из своего парка рассказывает о том, что было время, когда жизнь ей казалась темным ящиком, но вот явился человек, светлый, как луч, и согрел ее измученную душу, могла бы только предположить, что мучает Сашу, вот бы она удивилась... Потому что при виде Тамары Саша испытывает не что иное, как муки совести, стыд и неловкость, как человек, который постарался отделаться от другого человека, бросившегося к нему за помощью. Но разве не он в трудную минуту явился к ней на помощь, спросила бы Томка. Про Таню, которая возилась с ней, выслушивала ее и утешала, Томка как-то не помнила, точно Таня была простым приложением к прекрасному человеку Саше. Молчаливо, скромно осуществляла Таня свою помощь, и ее доброта осталась не вполне оцененной Томкой, впрочем, даже самой Тане и в голову не приходило, что она что-то хорошее сделала для Томки: она тоже искренне полагает, что главный у них — Саня. Но Саша, сам Саша видит и знает больше Тани, он знает себя как облупленного, и именно это знание, то есть совесть, заставляет его отводить от Томки глаза. Только случайность помогла, думает Саша, остаться мне в этой ситуации с Тамарой порядочным человеком. Еще он знает, что, не растеряйся Томка тогда в первую минуту, она и без него бы вполне могла устроиться в тот же парк, выучиться на водителя. Это и Томка понимает, верно, могла бы, но дело в том, что водитель — это профессия, она ко многому обязывает, она поглощала бы слишком много времени и сил, тогда как Томку устраивает ее теперешнее подвешенное состояние, она сейчас вроде как абитуриентка, временно работает в троллейбусном парке, и все вокруг это понимают: вот подготовится, набьет себе руку девчонка, вызубрит учебники — и поступит в текстильный. Тамара решила стать модельером, кажется, уж это дело она доведет до конца, и институт упадет ей в руки, как переспевшая груша. А что бы она делала без Саши, кто бы взял ее на такую работу, кто б дал общежитие?
Может, Саша все это и сознает, но ему от этого не легче. Он не обольщается в самом себе. На какие-то порывы доброты он еще способен, но только на порывы, поскольку в них участвует лишь самая доступная, верхняя часть души, а на глубине ее есть такое, что пусть про это лучше никто не знает. Он ведь что? Он был простым посредником между Томкой и Головановым, о котором когда-то писал очерк ко Дню работников коммунального хозяйства. Он хорошо помнит свою неуверенность и даже страх, когда разговаривал с Головановым по телефону, — ему оставалось лишь рассчитывать на добрые чувства своего собеседника и его уважение к прессе. Но скажи Голованов тогда ему: «Извините, Александр Петрович, ничем не могу помочь», — с каким бы, наверное, нетерпением, переходящим в ярость, начал бы Саша относиться к Томке, если бы она не додумалась вовремя смотать удочки... Он отыскал бы в ней тысячу недостатков, обвинил бы ее в распущенности, лени, он бы не знал, как избавиться от нее, на чьи плечи переложить заботу о ней. Так что незачем преувеличивать роль личности Саши в истории Томки, как бы ни была соблазнительна мысль об извечной человеческой взаимовыручке: все это есть на земле, но, если человек сам до чего-то не додумается, ему никто не поможет, ничья естественная и глубокая самоотверженность. Человеку можно только протянуть руку, помочь осмотреться, но не вечно же тащить его за уши по тернистому пути жизни. И когда Томка говорит: «Что бы я без вас (уголком сознания подразумевая и Таню) делала, дорогие мои!» — Саша опускает глаза, и кусок торта застревает у него в горле. Ведь ему все-таки хочется быть, а не только казаться, цельным человеком, таким, как его отец, который всегда поступает так, как велит душа, а не какие-то привходящие соображения. Саша видит в Томке самого себя, издерганного работой и непростыми отношениями со многими людьми, уступающего там, где нельзя уступать, и отстаивающего изо всех сил то, за что можно не бороться. Но что с человека взять, в конце концов? Только то, что в нем заложено, что он готов оторвать от себя — время, силы, душевное участие, не больше. Копнись тогда Томка в Сашину душу поглубже, может, как он сам учил ее, может, она бы обнаружила, что за плодородным слоем лежат километры глины? Но не стоит производить раскопки в другом, когда перед тобой лежит свое невозделанное поле, спасибо Саше и за то, что этот слой в нем есть, за него и уцепилась, из него и выросло хорошее чувство Томки к человеку и надежда на него.
Но продолжать рассказ о Томке можно бесконечно, так что вернемся к точке, которую все же надо поставить, эта точка, вернее, восклицательный знак поставлен в конце Томкиной истории самой жизнью.
Однажды в хмурый ноябрьский день, когда туманный воздух особенно темен и тускл, Томка и Нюша совершали маршрут от Казанского вокзала к улице Яблочкова. Подошел троллейбус, и они занялись своим привычным делом. В салоне было тихо и свободно, измученные затяжной осенью пассажиры рассеянно смотрели сквозь текущий по стеклу дождь на мокрую Москву. И вдруг до нее долетел голос, который показался ей знакомым.
— Да я только что сам хотел...
— Хотел, да вспотел, — отрезала Нюша, — плати, сынок, штраф.
Томка оставила в покое женщину, отчаянно разыскивающую в двух сумках билет, и пошла на голос — еще не веря, только предполагая... Она сделала всего несколько шагов, кинула взгляд и сразу все поняла и увидела, ничуть не дрогнув и не удивившись. За считанные секунды она поняла, как далеко ушла от той девочки, которая, нащупывая в сумочке липкий пакетик изюма в шоколаде, бродила между спящими людьми на Казанском вокзале, от той, которая подглядела, как один парень схватил с жестяной тарелочки сайку, от той, которая торжественно отмечала лучший день своей юности в ресторане «Долина». Как далеко ушла она и от молодой женщины, катившей коляску по булыжной мостовой тенистого городка, которая нараспев читала стихи в маленьком зале литобъединения, которая ждала до глубокой ночи мужа, прислушиваясь к тарахтенью лифта и мечтая собрать все эти часы ожидания в год жизни и вычеркнуть из нее этот тягостный год, чтобы ожиданий не было и в помине, а Паша всегда был при ней. Рассказывая всем и каждому про свою судьбу, она рассказывала совсем другую историю, чем та, что произошла на самом деле, хотя ничего не присочиняла, никого не пыталась ввести в заблуждение, герои были те же, факты — те самые, но все представало в другом свете, пронизанное вовсе не той музыкой. Эту же повесть она никогда не вспоминала, и вот теперь она встала перед Томкой во весь свой рост, шелестя всеми своими страницами, когда она сделала несколько шагов к самому ее началу, к оглавлению, первому абзацу, и ноги у нее подкашивались от тяжести первого тома ее жизни, который должен был вот-вот захлопнуться. Вот она, первая иллюстрация, портрет человека с пририсованными ребяческой рукой усами, мускулами, эполетами...
— Нет у меня с собой денег, бабуль, — примирительно сказал Паша, — прости уж на первый случай за-ради бога...
— Бог, может, простит, а государство не прощает тем, кто его обманывает. Плати, сынок, штраф.
— Говорю тебе, нет у меня мелочи!
— Мне не мелочь нужна, рубиль подавай, а то в милицию поедем!
— Некогда мне в милицию, я и так опаздываю!
— Это твое дело, сынок, а вот я никуда не тороплюсь. Товарищ водитель, переднюю не открывай.
Томка подошла к Нюше, тронула ее за плечо.
— Возьми с меня, — протягивая ей бумажку, тихо сказала она, — у него правда нет денег.
Паша посмотрел на нее, и лицо у него вытянулось.
— Здравствуй, Тамара, — пробормотал он.
Нюша подозрительным взглядом посмотрела на Томку и, что-то поняв, отмахнулась от ее рубля и пошла к выходу.
Постарел Паша, постарел. Томка смотрела в него как в зеркало и видела себя. Это она жила чужой жизнью под чужой крышей, писала заимствованные стихи, думала не своей головой. Все на Паше (в этом-то она была уверена) было чужое: меховой полушубок, купленный не на заработанные деньги, пушистый длинный шарф, ондатровая шапка, и весь он раздобрел на чужих харчах и немного поседел от надуманных переживаний. Томка отвела взгляд, перевернув последнюю страницу, и двинулась следом за Нюшей. Паша вскочил и схватил ее за руку.