Существо хаотичное, с негодованием выплюнутое из чинного старого городка, богемствующее до самой старости и смерти, — вот что такое Томка Афиногенова. Пуповина, соединяющая ее с родным городком, перетиралась-перетиралась, да и совсем оборвалась. Томка человек не без способностей, она пишет стихи. В стихах много абстрактного, не знаемого Томкой, не чувствуемого сердцем — Мария Магдалина, корабли Ксеркса, приплывшие из какой-то мимоходом листаемой книги и брошенные в умственный багаж, где все комом, кучей, Юлий Цезарь, кипчакские степи, Жанна д’Арк, стрельцы, Сонгми, Виктор Хара, княгиня Ольга, Герострат. Чего только не найдешь, порывшись, у Томки, кроме самой Томки, а все это вместе взятое и кое-как склеенное и есть Томка. Мама работала на заводе, огрубевшие усталые руки, мимоходом ест, мимоходом спит, мимоходом смотрит телевизор, отца нет, Томку надо поднимать самой, растить. На свою голову. P-раз по щеке: пришла с ночной — дома накурено, пустые бутылки валяются на полу, Томка, свесив с кровати буйну голову, спит, подушка в губной помаде — р-раз по щеке! Но уже не выбьешь, уже поздно. Доучилась, слава богу, аттестат получила, и аттестат-то хороший, с пятерками. Все учителя говорили: способная, но ленивая. Временами мать отдыхает от вечной тревоги за дитя — Томка окончила курсы кройки и шитья, при деле теперь, обшивает полгорода, разучившегося шить, деньги завелись — купила швейную машинку «Веритас», хорошая вещь. Вот только в пепельнице все время незатухающая сигарета, строчит и курит, курит и строчит. Я уже взрослая. Все правильно, доча, ты взрослая, я старая. Совсем притихла Томка, а зима катит в глаза. Шьет себе, бледненькая, строгая, тихая. И вдруг ужасная догадка. Что-то ты, доча, пухнешь... Мерзавка! Кто этот бандит?! Паша.
Томка теперь считает, что Паша как бы для нее был неизбежен. Пашу на коне не объедешь. Этот роковой для нее человек возник перед нею случайно, в зале ожидания Казанского вокзала, окутанный дымкой бессонницы, среди чужих чемоданов, тюков, разговоров, на скамейке у бумажной тарелочки с надкусанной и забытой неведомым пассажиром впопыхах сайкой возник он и впился в нее, сайку, каннибальской челюстью. Что касается Томки, она была на экскурсии. Она желала познать жизнь, и чем скорее, тем лучше. Водилась у нее в столице землячка, маляр-штукатур, жила в рабочем общежитии, у нее Томка провела две ночи на железном ребре узкой девичьей кровати, на которой, раскидав руки, богатырским сном спала знакомая. Второй день у Томки поламывал бок от этого ночлега. Оказалось, что у землячки никаких духовных запросов, кроме Яака Йоалы, не имелось, ничто больше не занимало землячкин ум. Томка же жаждала знакомств с людьми умными, культурными. Увы, именно таким представился ей Паша...
Многие надежды возлагала она на Третьяковку. Томке мерещилось необыкновенное знакомство именно в этих залах, среди бессмертных полотен, она считала, что здесь-то к ней не подойдут с простецким «девушкавамнескучно», а как-нибудь эдак... Никто к Томке не пристал, никто не заметил ее вишневого шелкового платья с пояском из железных колечек, не оценил ее колоколообразные клипсы. В черной лакированной сумочке, в самых ее недрах покоился ржавый пирожок с повидлом, которым Томка утоляла голод, экономя деньги на культурные ценности. Побывала Томка и в Архангельском, поглядела, как люди жили, постояла возле худенького мелкого росточком художника, малевавшего сосну на обрыве, но снова с ней никто не познакомился, даже неказистый художник не обратил внимания. Вернувшись в Москву, Томка села в автобус, чтобы поехать в землячкино общежитие, но предчувствие счастья, обостренное надвигающимися сумерками в чужом городе, охватило ее с такой силой, что у нее буквально руки затряслись. Ей не хотелось расставаться с людьми, а хотелось быть с ними, со многими, в одной компании.
В двенадцатом часу ночи, устав бродить по улицам, Томка оказалась на Казанском вокзале. Не прав будет тот, кто скажет, что все вокзалы в Москве на одно лицо. Вот, например, укромный Савеловский. По сравненью с Казанским он кажется филиалом, разве там дремлют вот так, разметавшись или стиснутые соседями по бокам, с раскрытым ртом люди? Разве ходят они с места на место, как сонные рыбы, скованные ожиданием поезда, разве суетятся в таком большом количестве бодрые носильщики, скорее возильщики со своими тележками? Или нарядный Киевский, откуда убегают поезда в Варшаву, Бухарест, Прагу, а иные вагоны докатываются до самого Рима? Сдержанно, с достоинством гомонит Ленинградский, уютно окает Ярославский, просторно на Павелецком, не рыщут по нему тамбовские волки, лязгая зубами от холода, быстро растекаются по столице. Но Казанский вокзал в любое время года — это вечное движение, полет валькирий, несмолкаемые страсти, сны под аккомпанемент агрегата, убирающего полы, под голос из репродуктора, толкотня на площади перед платформами, суета на привокзальной, где все время орудуют дворники, не те, архаические, в фартуках, а интеллигентные на вид молодые люди. Автобусы, электрички, троллейбусы, маршрутки и просто такси, объединив усилия, пытаются вывезти за пределы вокзала огромную толпу, безуспешно, она снова и снова взбухает как тесто, мороженщицы не в силах накормить «Чебурашкой» всех желающих, пирожки, бутерброды с сыром надо бы разбрасывать с вертолета, чтобы буфетчицы смогли размять ноги...
Но все это не смущало Томку. С любопытством гуляла она среди людей, обезличенных бесприютным ночлегом и ожиданием, смотрела, как спят, как сон опрокидывает людей, настигая их с раскрытыми ртами, с сайкой в руке. Объявили какой-то поезд. Часть людей проснулась, затормошила детей, схватила узлы и чемоданы и помчалась на перрон, а Томка села на освободившуюся скамью. Тут-то ее и настигла судьба в лице Паши, примостившегося к покинутой сайке в бумажной тарелочке на скамье, кося глазом на Томку — не видит ли? — цап Паша сайку! А она видела и растрогалась. Между прочим, это в ней осталось навсегда по отношению к большим лохматым мужчинам, неприкаянным, ничьим — материнское чувство. Томка вынула из сумочки, липкой от повидла, пакетик изюма в шоколаде, на который она разорилась ради хорошего настроения, и протянула его Паше. Паша покраснел, поняв, что сайка замечена, но пальцы в пакетик запустил — длинные, музыкальные.
— Вы возвращаете мне жизнь, — мило пошутил он, — есть хочется зверски, а где найдешь до утра.
— Больше у меня ничего нет, — повинилась Томка.
— Больше мне и не надо, — великодушно сказал Паша, — там, где я работал, не разрешалось набивать себе желудок, и он у меня стал вот таким... — Паша показал полмизинца.
— Где же вы работали? — поинтересовалась Томка.
Паша достал чистый носовой платок, вытер губы, руки и протянул Томке большую слабую ладонь.
— Прежде всего Павел, — сказал он, входя в Томкину жизнь вразвалку, уверенно, по-хозяйски ощупывая в ней, прочны ли стены, не протекает ли крыша, высоки ли потолки, выясняя, где что поставить и чем будут кормить. Потом он говорил, что Томка с первого взгляда показалась ему своим, непродажным человеком. Она оказалась своим, потому что была еще молода, стены ее души как следует не оформились, не обросли кирпичом, цементом, звуконепроницаемой прокладкой, обоями, репродукцией Матисса на стене и ковром на другой, тогда в эту душу можно было внести сколько угодно хлама и разместить толпу людей, она, душа как булгаковская квартира, где завелась нечистая сила, всех поглощала и никого не выплевывала.
И Паша, расправив плечи, прикрыв проникновенные голубые глаза веками, устало, как человек много испытавший, поведал ей, что он работал в отряде космонавтов и побывал там (он поднял большой палец вверх) , что там, в безвоздушном, надо понимать, пространстве, Паша и напоролся (то есть не сам лично, а его корабль) на летающую себе как ни в чем не бывало «летающую тарелку». Об этом Паша донес на космонавтском совещании, где присутствовали иностранные журналисты, которым Пашин доклад переводить не стали, а вежливо попросили газетчиков за самораскрывающиеся стеклянные двери. Паше же Главный Конструктор сказал: