Но самое страшное было даже не в этом. Меня обуял ужас, когда понял, что отец вовсе не из-за гибели старшего сына обратил внимание на младшего. Ему не нужен был Горан, он хотел вернуть Януша. Вернее, сделать его точную копию из того, что имелось под рукой – из меня – даже если для этого придется уничтожить все то, чем я являюсь.
Антун все делал на совесть, всегда. Он рьяно начал претворять свой план в жизнь, не желая слушать ничьих возражений. Главной целью стало искоренение из моей души всего того, что так нравилось матери, того, что у нас с ней было общим – ранимости, чувствительности, милосердия. Нам претило убийство – как раз именно с этого начал мой отец.
Те дни словно стерты из памяти. Они словно акварель, на которую пролили воду, будто кошмары, что приходят в самые темные ночные часы, это было не со мной. Не меня Антун заставлял забирать человеческие жизни одну за другой, избивая за отказ так, что не оставалось и живого места. Не меня бросал в темницу, на солому, неделями не давая даже воды. Не меня уничтожал презрительными тирадами, глядя так, словно перед ним стоял не родной сын, а лежало лошадиное дерьмо.
Это было с тем Гораном, что любил вместе с матерью встречать рассветы, замирал перед картинами кисти великих мастеров, учился тайком от отца играть на музыкальных инструментах, готовил на большой кухне, дождавшись, когда она опустеет вечером, и молился перед сном Господу, прося его сделать себя простым человеком, а не санклитом – который может жить лишь за счет человеческих жизней.
Тот мальчик умер. Антун убил его, вскрыл душу, вспоров, как пузо убитого на охоте оленя, и выпотрошил, вытащив наружу и чувствительность, и ранимость, и милосердие. Они со смачным шлепком упали на алый от крови снег – еще горячие, еще живые, но уже обреченные стать падалью, что скоро растащат стервятники.
Я стал тем, кого отец хотел видеть подле себя – копией Януша. Прирожденным убийцей, которого не трогали слезы жертв. Ничто не отражалось в моих глазах, когда очередной труп падал к ногам – а по правде, к алтарю, на который Антун возвел Януша. Меня прозвали Бессердечным, наверное, еще и поэтому, а не только из-за того, что ни один санклитский клинок, что воткнули в мою грудь враги разного пошиба, не нашел сердца. Да и было ли оно тогда в моей груди?
В двадцатом веке, благодаря развитию медицины, мне довелось узнать о транспозиции органов – зеркальном расположении сердца, печени и прочей требухи. Так что она все-таки имелось, та самая мышца, качающая кровь, в которую никто не смог вогнать клинок, потому что этот орган был сильно смещен вправо, развернут к грудине боком и размеры имел аномально небольшие. Врача, что просветил меня, в награду ждала смерть – потому что если бы эта информация стала достоянием моих врагов, я перестал бы быть Неубиваемым – так сына Антуна тоже называли.
Когда отец ломал меня, Руфь пыталась вмешиваться, вырывала из его лап, плакала, на коленях умоляла не трогать сына. Он бил ее, при мне пинал ногами, я бросался защищать, заставляя его ярость вскипать до такой степени, что мы с матерью теряли сознание от побоев.
Наверное, от того, чтобы убить меня, его останавливало только то, что тогда бессмертный сын оживет и останется подростком навсегда – а таких по санклитским правилам убивали, потому они становились умалишенными, ведь взрослый разум никогда не смирится с вечно детским телом. А вот Руфь, полагаю, умирала не раз. Но это никого не спасло.
В конце концов мать бросила меня. Ее бегство оглушило сильнее, чем самая сильная затрещина Антуна. Именно тогда, оставшись без поддержки самого родного человека, я и сломался. Вечером отец с удовольствием сообщил мне о том, что Руфь решила начать новую жизнь вдали от нас. Не глядя на него, мне пришлось затолкать в себя ужин – иначе Антун запихал бы его мне в рот вместе с тарелкой, и попросить разрешения встать из-за стола, чтобы пойти спать.
В жесткую кровать – теперь это были доски, без тюфяка, лег один мальчик. А утром с нее встал уже совсем другой человек. Вернее, не человек, а санклит – Неубиваемый Бессердечный Горан Драган.
Время шло, оно всегда идет, ему в равной степени плевать на всех – и на людей, и на санклитов, и на Охотников. Жизнь остановилась, моя душа заледенела, иногда казалось, что ее нет вовсе, а все подернутые мутной пленкой воспоминания лишь неясные сны, тайком, без ведома отца подсмотренные у кого-то нормального.
Антун женился вновь, привел в дом красавицу-санклитку Лилиану. Не знаю, почему она согласилась выйти за него, избалованнее женщины я не встречал. Должно быть, ей польстило внимание Великого Антуна, грела сердце перспектива стать своеобразной королевой санклитов. Ночами напролет из отцовской спальни доносились соответствующие медовому месяцу крики страсти. Вставала молодая мачеха поздно, порой только к вечеру. Я почти не видел ее, и меня это устраивало.
Прошло время и в опочивальне Лилианы стало тихо. Зато в остальных местах замка теперь тишины было не сыскать – разочарованная замужеством, которое, похоже, не оправдало ее чаяний, Лилиана закатывала скандалы везде, где только могла. Чаще всего доставалось прислуге, но пару раз женщина набросилась и на мужа.
В первый раз Антун ограничился тем, что рявкнул на нее так, что вздрогнули стены замка. Во второй повалил на пол ударом в лицо. А в третий подтащил ее за волосы к огню в камине и пообещал, что в следующий раз, когда ей вздумается поорать, он лично обеспечит ей причину для крика, сунув красивым личиком прямо в огонь.
Мачеха присмирела – понимала, что супруг угроз на ветер не бросает. Но скука никуда не делась, и она нашла себе новую игрушку – меня. Даже будучи наивным девственником, я понимал, чего она хочет, постоянно попадаясь на моем пути в весьма откровенных для того времени пеньюарах, приподнимающих и выставляющих на показ пышную грудь. Но судьба неожиданно предоставила пасынку Лилианы отсрочку – санклитка забеременела.
Женщина долго не могла в это поверить – ребенок был последним, чего бы она хотела. А невеселая перспектива ходить с пузом и рожать вообще сводила ее с ума. Скандалы вспыхнули вновь, но тут же затухли после напоминания отца об огне в камине. Досталось опять слугам. Дня не припомню, чтобы кто-то из горничных не рыдал в уголке – мачехе нравилось бить их, вырывать клочья волос с корнем. Думаю, прислуга откровенно злорадствовала в ту ночь, когда у Лилианы начались схватки.
Ее крики огласили все окрестные земли. Бранные слова, проклятия и требования «немедля вырезать это отродье, что разрывает меня надвое, из утробы» лились из ее рта, пока на свет не появилась моя сестренка. В тот день я впервые видел первые секунды жизни санклита. Вернее, санклитки – это была крошечная рыжеволосая девочка. Нас, ожидающих, по обычаю, за ширмой, позвали, как только женщина разрешилась от бремени.
Отец увидел полыхающую пламенем головку и вздрогнул. Во мне промелькнула малодушная надежда, что Антун займется воспитанием этого Януша номер два, а меня оставит в покое. Но когда повитуха показала ему гениталии ребенка, отец скривился. Девочка. В кои-то веки я стал не самым большим его разочарованием!
Отец взял тщедушное тельце и переложил дочь на руки смертного, что стоял рядом. Так требовала традиция – первым делом санклит должен забрать жизнь человека, чтобы жить. Мужчина-жертва начал оседать на пол. Антун взял девочку из его рук, когда жизнь была отнята, и передал следующему. Но этот остался жив. Последовал нелестный отзыв о слабости юной санклитки:
– Такая же рохля, как ты, – бросил отец. – Тоже смог в рождение убить лишь одного человека. А вот Януш в день, когда появился на свет, отнял жизнь у двадцати человек! Двадцати! – он развернулся и, даже не глядя на Лилиану, ушел.
Крошка заплакала – тоненько, как котенок, запищала. Но она никому не была нужна. Мать отказалась даже смотреть на нее. Отец тоже ни разу на моей памяти в детскую не зашел. Няньки и кормилицы менялись едва ли не каждую неделю – выносить характер Лилианы не мог никто, даже за большие деньги.