Та же тема и те же настроения в раннем очерке Ильфа «Москва от зари до зари». Он начинается и кончается ночной Москвой.
Темная календарная ночь стоит над столицей, набережные оцеплены двумя рядами газовых фонарных огоньков, но люди уже работают, не обращая внимания на календарь… На Берсеневской набережной, у Большого Каменного моста, сияют высоко подвешенные электрические лампы… — здесь строится дом-великан.
Потом рассвет, время собирателей окурков, которых спугивают дворники, время молочниц, время, когда просыпаются окраины, время рабочих, домохозяек, школьников, служащих. Потом обратные валы, вечер, час лекций, театров, диспутов — и снова ночь:
У тесового забора Ермаковского ночлежного дома выстроились в очереди оставшиеся без ночлега приезжие и завсегдатаи этого места… Но маневрирующие паровозы свистят по-прежнему, в газетных цинкографиях вспышками возникает фиолетовый свет… И даже когда по календарю глухая ночь, когда закрылись театры, и клубы, и рестораны, когда пустеют улицы и мосты сонно висят над рекой, — даже и тогда светятся кремлевские здания и шумно дышит МОГЭС (Т. 5. С. 54, 62–63).
«…Мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой…»— писал Булгаков, и на вопрос «Что же делать?» отвечал: «Сделать можно только одно: применить мой проект», и этот проект заключается в следующем: «Москву надо отстраивать»[94]. Мы уже видели, с каким воодушевлением описывал молодой Ильф строительство дома у Большого Каменного моста — будущего «Дома на набережной». В «Двенадцати стульях» та же тема возникает и в главах о провинциальном Старгороде, где инженер Треухов еще в 1912 г. предложил проект трамвайной линии: «…но городская управа проект отвергла. Через два года Треухов возобновил штурм городской управы, но помешала война. После войны помешала революция». И вот, наконец, 1 мая 1928 г. трамвай, по выражению председателя горкомхоза, выходит «из депа», «благодаря всех рабочих» и «благодаря честного советского специалиста, главного инженера Треухова» (Т. 1. С. 130,ч 136). Трамвай в Старгороде, начинающееся и будущее строительство в Москве, воскресший после разрухи Зоологический институт— все это одинаково воодушевляло и Ильфа и Петрова, и Булгакова.
Мы уже упоминали две вполне совпадающие формулы у Булгакова и Ильфа: не надо, чтобы «баритоны» призывали «бить разруху», и не надо «бороться за чистоту», надо подметать, чистить сараи. «…Я далек от мысли, что Золотой век уже наступил… — писал Булгаков («Столица в блокноте»). — Для меня означенный рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта… с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию, поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и прочее, что уже несомненно означает рай»[95].
Борьба с разрухой, строительство, технический прогресс — все это не столько политическая, сколько экономическая, пожалуй, даже реформистская программа. А в 1923–1929 гг., когда эти мысли высказывались, они вызывали одну, вполне определенную ассоциацию — со сменовеховством. Термин этот употребляется в литературе о 1920-х гг. чрезвычайно широко и неточно. Сменовеховство — течение, возникшее среди русской эмиграции, стоявшей во время гражданской войны на стороне белых и решившей после войны признать советскую власть как власть имперскую и национальную. Вдохновлялось сменовеховство такими фигурами, как генерал Брусилов, ставший на сторону красных еще во время советско-польской войны 1920 г. Эмигранты-сменовеховцы были связаны с берлинской газетой «Накануне»; в этой же газете (имевшей и московское отделение) печатались почти все ранние рассказы и статьи М. Булгакова, которые мы упоминали; там же был напечатан и первый рассказ Е. Петрова «Уездное» («Гусь и украденные доски»). На писательской судьбе Е. Петрова (как и его брата В. Катаева, печатавшегося там же) это никак не сказалось; Булгакову же надолго был приклеен ярлык «сменовеховца». «Булгаков, Михаил Афанасьевич, беллетрист и драматург… Годы 1921–1923 жил за границей, где сотрудничал в берлинской сменовеховской газете «Накануне»…» — сообщалось в восьмом томе Большой Советской Энциклопедии[96]. Написано это было в 1927 г. в Москве во время оглушительного успеха «Дней Турбиных», и анонимный автор заметки мог бы без труда установить, что Михаил Булгаков живет и жил с 1921 г. в одном с ним городе, но стоило ли затрудняться?
А между тем Булгаков не только не считал себя сменовеховцем, но и явно отрицательно относился к этому направлению русской интеллигентской мысли. Во второй редакции «Дней Турбиных» (пьесе «Белая гвардия») один из наиболее отрицательных персонажей пьесы, Тальберг, возвращается в Киев, чтобы «переменить политические вехи» и «работать в контакте с советской властью»[97]. Не менее характерно и отношение Булгакова к А. Н. Толстому — «сменившему вехи» и вернувшемуся в Россию. В «Театральном романе» Алексей Толстой был выведен под именем «знаменитого писателя Измаила Александровича Бондаревского», чествуемого по случаю «благополучного прибытия из-за границы». Вернувшийся Измаил Александрович изо всех сил старается изобразить своих прежних собратьев-эмигрантов и заграничную жизнь как можно более омерзительными. Он описывает какого-то Кондюкова, «которого стошнило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на Шан-Зелизе… и скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опера», и описания эти вызывают у героя романа, Максудова, ощущение «какого-то ужаса в отношении Парижа»[98].
Принадлежал ли Булгаков к «внутренней эмиграции» или нет, но жил он в России, и для него, как и для других советских граждан, сотрудничество в берлинской газете имело совсем иной смысл, чем для эмигрантов. Для А. Н. Толстого печатание в «Накануне» открывало путь в Москву, для Булгакова это была возможность публиковаться за границей, т. е. не в таких узких рамках, какими уже тогда была ограничена советская печать. Отличие советских «нонконформистов» от заграничных сменовеховцев очень ясно выражено в статье писателя и этнографа Тана-Богораза в «России» — московском журнале (вскоре закрытом), где печаталась «Белая гвардия» Булгакова.
И нас называют российскими сменовеховцами, в том числе и меня. Но в том-то и дело, что мы российские, а не заграничные… — писал Тан. — Мы и заграничные меняли по-разному вехи… Оттого их сменовеховство — сладкое, как сахар. Наше — горькое, как полынь…
Советская ориентация! — Конечно, какая же иная?..
Но дальше начинается томный вздыхающий минор… Отречемся… не от старого мира, — отречемся от всех притязаний на власть. Что за чертовщина! Кто притязает на власть?..
Отречемся… отречемся от всяких притязаний на свободу! Временно, конечно, отречемся (все в нашей жизни временно)… Что ж, я готов и отречься, готов подчиниться всякому лишению свободы… Но не скрою, — особого энтузиазма во мне этот отказ не возбуждает. Покориться я готов, а проповедовать не буду…
Власти советской служите. Мы ей тоже служим… Но одно дело служить, а другое прислуживаться… [99]
Биография М. Булгакова не походила на биографию Тана-Богораза, но отношение их к заграничным сменовеховцам было сходным. Призывы принять «советскую ориентацию» вообще не имели смысла для советских граждан. Проблема признания советской власти могла существовать для эмигрантов— признать советскую власть означало для них получить советский паспорт, вернуться в СССР. Но что значили эти слова для советских интеллигентов? На власть они не притязали, жили в Советской России, печатались— по мере возможности— в советских изданиях, и как они, собственно, могли признавать или не признавать существующий режим? Признавал или не признавал Чехов режим Александра III? Он жил под ним. Ироническое отношение к «товарищам берлинцам» ощущается во всех очерках Булгакова в «Накануне».