Не знаю, кто это говорил. Говорил ли Микуль, подъехавший ко мне, говорили ли струйки, скользящие по лицу, говорило ли мое сердце?
Я встал, отряхнулся. Микуль дал мне в руки хорей и тынзян. Я, конечно, не умел еще легким и чутким вздрагиванием тынзяна вовремя подсказывать, в каком направлении двигаться оленям, но уже умел заставить хорей плясать по их спинам и задним ногам. Странное дело: управлять тонко и умело животными мы не умеем, а бить умеет каждый, бить даже самого близкого, бить оленя, который и возит человека, и кормит его, и одевает. Хорошие мысли ходили в голове, но, подгоняя оленей хореем, просто-напросто их бил: надо было догнать остальных, да и показать, что я умею быстро ездить… Странно: из-за этого «показать» мы часто делаем такое!..
Если бы олень умел говорить, он бы побил меня словами, наверно, больнее, чем я его бью хореем. Интересно, а не жалко ли бывает Микулю оленей? Не думает ли он, что и им больно? Не успел я и подумать, как он меня упрекнул:
— Ты бьешь оленей. Хорей не палка. Это язык оленевода. Оленевод подумает. Передаст мысли хорею. Хорей коснется оленя, и тот уже знает, что хочет человек. Олень все понимает… Особенно вожак! С хорошим вожаком не пропадешь ни в пургу, ни в мороз…
Нам надо было ехать быстро. А нарты тащились еле-еле. Другие уже, наверно, на месте. И солнце уже склоняется к верховью речки[32]. А дел еще много: часть стада, состоящую из важенок и годовалых оленят, надо было перегнать на новое пастбище по направлению к Уралу, к летним пастбищам колхоза.
Микуль попросил остановить оленей. Я потянул к себе веревку — вожак остановился. Микуль опять взял свой хорей и сел на свое место, а я снова поместился позади. И как бы в утешение он сказал:
— Учителю не обязательно уметь управлять оленями. Это уж наше дело. Ну, а если хочешь, то научим со временем. Какой ты манси, если не умеешь ездить на оленях!
Дернулась веревка, подпрыгнул хорей, и нарта полетела, полетела не как дикая, разъяренная вьюга, а со скоростью спокойного, крепкого ветра.
Хорошо ехать на оленях! Лучше, чем на тракторе. Не пропахнешь бензином, не застрянешь в сугробе. В любую погоду олешки крылатые не подведут… Трактор хороший, очень нужен людям. На нем возят и сено, и дрова, и лес и пашут целину… Трактор сильный — не сравнишь его с оленем. Но на нем на охоту не поедешь. Не пролетишь в соседнюю деревню за одно мгновение. И не станешь есть железо — мясо трактора. Олень на Севере нужен, как и трактор. А вот некоторые этого не понимают…
Дети рыбаков и охотников — мои ученики — все хотят стать трактористами. Это хорошо! И хотят стать космонавтами, капитанами, учеными, врачами, учителями, рыбаками и охотниками. Это хорошо!
Только никто почему-то не хочет быть оленеводом. А все любят нежное оленье мясо, при виде мерзлой сырой печени у всех слюнки текут. Почему у них текут слюнки и почему не хотят быть оленеводами?
Может, в этом виноват и я? Виновны и все учителя: нет внимания к профессиям древним.
…А вот и сами красавцы. Они как легкие сны: подумаешь — приснятся, подумаешь — появятся. О, сколько их, безрогих, и белых, как снег, и серых, как мох, и пятнистых, как тундра… Снежной лавиной спускаются они с лесистого холма в долину речки.
Милые олешки, вас любят воспевать в стихах поэты, скульпторы возносят вас на пьедестал — и вы красуетесь на площадях больших городов. А вот тех, голос которых эхо носит по тайге, тысячи раз повторяя звонкое «0-0-0-0-0000!», тех, кто пасет вас, милые олешки, защищая от волков, перегоняя на богатые вкусным ягелем пастбища, всегда ли мы понимаем?.. И, может быть, в один из дней вы окажетесь без пастухов: стариков уже не будет, а молодые не захотят возиться с вами, — поинтереснее вас в мире есть дела!..
НОЧЬ НА СНЕГУ
Звезды осыпали небо.
Месяц в звездах исчез,
О, рыжие лисенята
На синем лугу небес!
Они идут в обнимку
Широким Млечным Путем,
Ах, если бы, дорогая.
Нам так же идти вдвоем!
К вечеру, когда небо стало как разорванная шкура медведя, наш караван наконец остановился. Было необычно тепло. Снег был мягким-мягким, — казалось, даже вечером, без ласковых рук солнца, продолжал таять. Но это, наверное, только казалось. К утру снег даже в любую теплую ночь покрывается хрустящей корочкой.
— Тепло! — поглядывая на небо, сказал чем-то встревоженный Микуль. — Не пошел бы дождь, а то не успеем перевести стадо через большое болото. Беда будет. Разольется болото, скользить будут олени. Да и здесь маловато корма для оленей. Надо спешить!.. Может, обойдемся сегодня без чума?
— А дети не замерзнут? Хотя и весной пахнет, а снег еще толстый и холодный, — проговорил я, вспомнив прошлую ночь, когда чудилось, что звезды позванивают, как холодные льдинки под копытами оленей.
— Дети-то не замерзнут: они не впервые по этой дороге едут. Не такое видели. А вот ты…
Мне было обидно, что меня считают слабее детей. С чего это взяли? Я ведь тоже северянин, а не какая-нибудь там ворона, улетающая в теплую зиму от сурового северного ветра. А может, слабыми, невыносливыми считают всех грамотных? Микуль смотрел на меня не то жалостливо, не то с вопросом.
— Если детям хорошо будет спать под открытым небом, то мне тем более, — сказал я ему.
Уже горел костер. Белый конь облизывал черного: в пламени висел большой медный котел. «Наконец-то горячее! — подумалось мне. — А то одно сырое мясо с мерзлым хлебом. Надоело».
Самый маленький человек, Мань-пыг, улыбался огню. Тянул к нему ручки. Мань-аги подносила к костру сухие еловые веточки. Они загорались ярким пламенем, трещали, как стрекозы в жаркий день. Мань-аги смотрела и слушала, как яркие языки огня превращали в летящие звезды и в пламенеющий уголь ее веточки. Она, наверное, очень радовалась, что наконец-то не надо сидеть спокойно в нартах, можно бегать, как олененку, играть с любимой маленькой собачкой Хулах и даже подбрасывать ветки огню. А девятилетний Епа уже строил себе из снега и еловых веток маленький чум для ночлега, приговаривая:
— Вот увидите, замерзнете, коль не захотели ставить чум. А я не замерзну!
Рядом с котлом пыхтел огромный чайник. Когда пыхтит чайник, люди веселее: без чая какая сила!
Микуль, Ай-от, Вун-ай-ики, Силька еще возились с оленями. Тетя Сана, Окра, Яныг-турпка-эква копошились у своих нарт. Они приготавливались к ужину и ночлегу. Только Итья Татья, Ларкин и я вместе с ребятишками сидели у костра. Почему-то мы молчали. Может быть, эта дорога нас всех заставляет думать, рождает невеселые мысли? Но почему я думаю, что у других должны быть тоже невеселые мысли? Итья Татья не кажется подавленной. Она, может быть, молчит оттого, что ей нравится этот теплый вечер, этот костер на снегу?
Итья Татья… Она склонилась над костром, большой деревянной ложкой снимает пену с варева. Я говорю ей:
— Ты ведь так уберешь весь жир.
— Я убираю не жир, а плохую пену, которая всплывает раньше жира.
Смуглое лицо ее, освещенное яркими языками огня, кажется румянее и белее. А большие раскосые глаза черные-черные, как дужка котла, живые и глубокие. В них отражается, как в зеркале, пламя костра. А может, это ее собственное пламя? И оно сильнее огня этого костра?
Ларкин — мой ровесник. Но сегодня он выглядел старше. Тонкий длинный нос, кажется, стал еще длиннее. На покатом и узком лбу сплелись чуть заметные морщинки. Подперев правой рукой щеку, он как-то безразлично глядел на пляшущие языки огня. Глаза его напомнили мне взгляд усталого оленя…
Ларкина я знаю с детства. Вместе росли, в одном классе учились, играли, иногда ссорились. И как маленькие собачата, только что подравшиеся друг с другом, опять играли, бегали, веселились. Мне он тогда нравился: глаза его были такие острые, — кажется, летят на тебя маленькие невидимые стрелы, вот-вот уколют. Мы вооружались еловыми шишками, тонкими прутьями и нападали на укрепления «фашистов». Мы скакали верхом на лошадях, на тоненьких прутьях, увидев «укрепления врага» из досок или подгнивших лодок, громили их. На них летели шершавые еловые шишки. Когда противник отступал, мы разрушали до основания его укрепления…