Литмир - Электронная Библиотека

И я засыпал под медленные звуки древней жизни. Вместе с ней катались с высокой горы на ледяных санках. Вместе падали и смеялись, радуясь снегу, ветру и жизни…

Помню, как мы вместе встречали весну. Я маленький, а она уже большая. Сначала солнце пригрело снег. Потом забурлила и запела вода. Посинела река. Медленно зашевелились льдины. А потом река заблестела под солнцем до самого горизонта, спокойная и нежная река. И поплыли по Сосьве калданки с разноцветными веслами. И тетя Сана пела песню:

Почему летает

Острокрылый стриж?

Лодка-белогрудка,

Ты куда спешишь?

Кто там так умело

Взял весло в ладонь?

Чья рубашка в лодке

Блещет, как огонь?

Все в хрустальных каплях

Алое весло,

И от глаз горячих

На сердце тепло.

Потому, быть может,

Сосьва так блестит

И от счастья сердце,

Словно стриж, летит.

Она радовалась жизни какой-то новой, непонятной мне радостью. Смотрела на птиц, что-то отсчитывала, темные глаза ее летели вдаль. Вдруг показалась лодка. Гордым гусем плыла она меж задумчивых берегов сияющей реки. Я помню грустную песню, поплывшую вслед за лодкой:

Лодка, лодка, если б ты

К берегу пристала,

Как бы радостно тогда

Сразу сердцу стало.

Я бы милого дружка

Обняла за шею,

Целовала бы его,

Как одна умею.

Пусть любовь в его глазах

Звездочкой заблещет,

Пусть же сердце у него,

Как мое, трепещет.

Только б он в мой дом вошел

С островерхой крышей,

Вместе сели бы за стол

Рябчика не выше.

И сидели б допоздна —

Я и мой любимый…

Лодка, лодка, что же ты

Проплываешь мимо?

Лодка, как дикая птица, проплыла мимо… Зато с первым снегом прилетели олени. Я помню ночь, сверкавшую, как бусы на груди моей тети. Светила луна. Деревья спали. И никто не слышал и не видал, кроме меня, как скрипнула сонная дверь, как подбежал неслышными шагами колючий морозец, как наклонилась надо мной моя молодая тетя Сана и шептала таинственные слова:

— Он меня нашел. Я его искала. Уезжаю, завтра скажешь отцу. Прости меня. Нас ждет дорога…

На моем лице горел поцелуй. Приоткрылась дверь. В лунном свете видел я, как выходило тепло из нашего дома, как плясали морозные струи. Потом прозвенел снег. И все замерло. И мне было больно и радостно, и смеялся я, и слезы текли…

Утром долго гадали в доме: куда она делась? А я молчал, как дерево. И был горд ее доверием. Просмотрев вещи Саны, отец начал понимать.

— Кто он, наш зять? Каков собою? — спросил он.

Я сказал, что «он нашел ее» и улетели они на оленях…

Стало все ясно. Оленеводов в колхозе не так уж много. Конечно, только самый удалой мог так ловко украсть Сану, мог увлечь сердце девушки.

Никто не шумел, никто не бранился. Времена теперь другие. Сами виноваты. Не поняли Сану.

Зима. Ночь. Сухой, приятный, пахнущий кедром морозец. Тишина. Все спит: и дома, и деревья, и снег. Даже чуткие собаки и те не заскулят, словно их нет.

Ночь. Нельзя тревожить ее волшебное спокойствие… Это понимают даже собаки. Но молодые манси и ханты с древних пор почему-то старались нарушить это спокойствие. Девушки убегали ночью из родительского дома. Их увозили на легких калданочках по сверкающей глади Сосьвы и средь бурных волн Оби, увозили на быстрых оленях средь пляски снега.

Почему ночью? Может быть, потому, что в старину ночью не надо было платить калыма. Убежала — и все. А может, ночью просто красиво. И звезды на снегу, и на луне, кажется, целуются двое, и даль — она зовет и манит, и люди — особенные, и олени бодают небо, и звезды меж рогами пляшут, и сердце летит…

Так моя тетя стала женой оленевода — молодого ханты Микуля, так стала она вечной кочевницей.

…Вчера тетя Сана с мужем приехали из стада в деревню. С недельку они поживут в своем доме. Будут собираться в большое кочевье. А потом опять уедут на семь-восемь месяцев, будут весну, лето и осень кочевать в предгорьях и горах Урала.

Вечером все родственники собрались вместе. У южного угла дома убили оленя для пиршества. По обычаю, на этом месте были одни мужчины. Вун-ай-ики бормотал что-то непонятное. Кружками и стаканами с наслаждением пили свежую кровь. Голову оленя сразу отдали варить. А сердце, печень и легкие, разложив на две большие тарелки, подали на стол. Там уже стояли две бутылки спирта. Они были еще не раскрыты.

У стола хлопотала тетя Сана. Она укутана от головы до пят в сиреневую шелковую шаль с переливающейся бахромой. Что было в ее глазах: светилась ли ласковая улыбка, искры злобы ли сверкали или просто равнодушие застыло в них — никто ничего не видел. Лицо ее закрыто шалью. Лишь сквозь маленькое отверстие между складок ткани она видела кого и что ей нужно было. Особенно она сторонилась Вун-ай-ики — дяди Микуля. Он, по поверьям манси и ханты, не должен был видеть лицо невестки.

Мне было странно. Ровесницы Саны, Матра и Оле-на, которые тоже были должны закрываться, сидели с открытыми белыми лицами, веселыми глазами смотрели на древних дедов, подмигивали парням, будто они лоси, играли острым словом, улыбкой убивали…

А моя тетя Сана, Вун-ай-ики, Микуль и Яныг-турпка-эква говорили тихо, почти полушепотом. Лица их торжественны, движенья осторожны, а в глазах тайна.

Ловким ударом Микуль открыл бутылку спирта, стакан наполнил, сказал:

— Найт-отрыт[29], хоть на мгновение приблизьтесь к нашему праздничному столу.

На столе стояли большие чаши. Ароматным паром дымилась голова оленя, разрубленная на куски. Из одной деревянной чаши смотрели глаза рогатого. В другой лежал его язык.

Восторженные лица, плавные движенья, таинственный полушепот наполняли торжественностью мансийский ужин. Кажется, стол расширился, кажется, дом расширился, кажется, весь мир огромный сегодня в этом доме. Кажется, над этим паром, что чуть не светится радугой при тусклом электричестве, вьются наши боги, в которых верит моя тетя, в которых я не верю.

— Ойнга-писинга! Счастья-удачи! — звенят стаканы. — Ойнга-писинга! — пьют одни мужчины. — Ойнга-цисинга! — Пьют уже и женщины. — Ойнга-писинга! — И я пью вместе со всеми.

Вдруг тетя Сана, словно вспугнутая куропатка, сорвалась со своего места и наклонилась к Микулю.

— Ты, как эти деревенские, тоже все забыл. Надо бы сначала подняться вам на крышу и отнести шайтану, хозяину нашего дома, дымящиеся глаза оленя, да хотя бы чарочку пылающей воды. Все забыли. Накажут нас за это шайтаны, — шептала с дрожью в голосе встревоженная тетя.

— Ийсынга-нотынга! Века вечные жить! Да ладно с этими шайтанами. Если шайтаны хотят быть с нами — пусть спускаются к людям, гостям всегда мы рады, стол наш для всех накрыт.

— Ийсынга-нотынга! — Звенят стаканы, хрустят кости. — Ойнга-писинга! — Вкусные глаза.

— Ийсынга-нотынга! — Целуются женщины. Играет санквалтап.

Эй, «Куриньку»[30] заиграли —

Все поджилки задрожали.

Пляшет девушка, смеется,

Как налим, скользит и вьется.

Ноги гнутся в рог олений,

И плывет, что гусь весенний,

Скачет, как лесной лосенок…

А напев-то звонок, звонок,

Санквалтапы в звоне, в звоне,

Бей в ладони, бей в ладони!

Пляшет, как в медвежий праздник,

Всех напев крылатый дразнит,

Пляшет, пляшет платье-пламя,

Так и плещет языками,

Чтоб глаза у всех пылали…

Где такое вы видали?

— Ийсынга-нотынга! — Льются песни. Тетя поет.

— Ийсынга-нотынга! — Играет уже и радиола. Молодежь танцует. И тетя танцует «Куриньку». — Ийсынга-нотынга! — Богов забыли…

— Ойнга-писинга! — Мы просто живем…

…Утром разбудил меня возбужденный голос тети:

— Эти люди совсем уж заплутались. Кто это их щекочет, побуждает к дурному? Вон, смотрите, Татья на коне верхом несется. Женщина на чистое животное залезла. До чего дожили!..

84
{"b":"875843","o":1}