При ярком свете солнечного дня, при тусклом мерцании настольной лампы и когда поднимающийся из-за Москвы-реки рассвет струился по холщово-серому небу — здесь, в кремлевском кабинете Владимира Ильича, дни и ночи, час за часом, в повседневном изнурительном труде создавалось то, что определяет сегодня наше бытие и наши устремления, наши взгляды и наши поступки, наши представления о нравственном и благородном, — все, что мы ныне подразумеваем под нашим образом жизни.
С годами менялась обстановка ленинского кабинета. Убрали зеркало в простенках между окнами, повесив на это место карту путей сообщения. Карт становилось все больше: на столе, на креслах — повсюду. А потом пришло время, когда надобность в оперативных картах военных действий отпала. Прибавлялись шкафы с книгами. Наконец кабинет стал таким, каким мы видим его сегодня, каким был, очевидно, 12 декабря 1922 года, когда в последний раз работал в нем Владимир Ильич. Невозвратимо лишь одно — сосредоточенность, ленинская сосредоточенность, которую привнес он сюда и которая не могла не уйти вместе с ним.
То поразительное, чаще всего непостижимое напряжение мысли, которое давало возможность Владимиру Ильичу, проглядывая столбцы цифр в «Ежегоднике Министерства финансов, выпуск 1 за 1869 год», на одной из страниц пометить: «Ошибка в итоге сделана здесь, очевидно, потому что цифры, относящиеся к Закавказскому краю и Сибири, сосчитаны дважды». Сравнивать первые русские переводы Маркса с немецким оригиналом, делая при этом к словам «прирожденного человеческого права» сноску: «В подлиннике: «врожденных прав человека».
Работая уже в этом кабинете, просит для справок на один день, на вечер, на ночь с обязательством: «Верну к утру».
«I. Два лучших, наиболее полных, словаря греческого языка, с греческого на немецкий, французский, русский или английский.
II. Лучшие философские словари, словари философских терминов: немецкий, кажется, Эйслера; английский, кажется, Болдвина (Baldwin); французский, кажется, Франка (если нет поновее); русский, какой есть из новых.
III. История греческой философии
1) Целлер, полное и самое новое издание.
2) Гомперц (венский философ): «GriechischeDenker».
И все это лишь для справок — на день, на вечер, на ночь…
Получив оперативное сообщение с Южного фронта, что нашими войсками взяты Переездная и Лоску-товка, находил время проверить по атласу эти названия, исправить их в телеграмме. По картам рассчитывал расстояние. И, написав «В печать», пометил внизу: «Примечание. Лоскутовка — в 13 в. от Камышевки и в 22 в. от Попасной». Хотите убедиться своими глазами — откройте подшивку «Известий» за девятнадцатый год, номер от 24 декабря. Там напечатано: «Наши успехи в Донецком районе. Из реввоенсовета Южного фронта…» — информация и ленинское примечание.
Мой собеседник рассказывает, вспоминает, шутит. Заложив за спину руки, подходит к книжным полкам, скользит взглядом по корешкам томов. Он весьма подвижен, как всегда энергичен — ив своем кабинете, и здесь.
— Сегодня я все время возвращаюсь к одному из сюжетов доброго сказочника Андерсена, — произносит он. — Ребенок в детстве увидел комету и спустя много десятилетий, уже в преклонном возрасте, вновь наблюдал ее…
Пересекает комнату и надолго останавливается подле окна, всматриваясь в арку Троицких ворот. Я же думаю о том, как велика жизнь человека, как много дано ей вместить.
Ему было девять, когда семья переехала в Берн. Отец поступил в университет: в России он получил юридическое Образование, а здесь, используя время вынужденной эмиграции, решил стать врачом. Они часто бродили по окрестностям Берна: поднимались на гору Гуртен, гуляли по лесу Бремгартен и непременно пили воду из холодного ручья Гляссбруннен — места эти были любимы не одним поколением русских эмигрантов.
Однажды в дом пришел незнакомый мальчику человек. Его увидели еще через стекло входной двери — небольшого роста, крепкий, с круглой головой. То ли ложились блики от стекла входной двери — было оно оранжевого тона, — или же так падали лучи заходящего солнца, но в детской памяти осталось: и волосы, и лицо незнакомца представлялись багряными, словно он долго стоял у печи.
Гость оказался приветливым, усадил ребенка на колени, спросил родителей:
— Как его зовут?
— Фаней.
А вскоре мальчишка тормошил гостя расспросами: приходилось ли ему путешествовать когда-нибудь на Северный полюс, а если нет, то когда поедет? И, окончательно осмелев, стал задавать вопрос за вопросом, невольно раскрывая те разговоры, которые постоянно слышал в семье, где отец — издатель нелегальной литературы — совсем «недавно вернулся из тюрьмы. Скоро ли свергнут в России царя? Когда Россия станет свободной? Когда же водрузят над землей «красное знамя труда»?
Гость слушал мальчика, не перебивал и наконец ^ответил: «Вырастешь, Фаня, — узнаешь, все расскажу тебе сам». Он несколько раз повторил, вставляя имя мальчугана, эту знакомую некрасовскую строку.
Отец сел к роялю, хотел было по своей обычной привычке передать в словах, объяснить смысл вещей, которые собирался исполнить, но гость попросил:
— Если можно, то, пожалуйста, без комментариев.
В тот вечер звучали сонаты Бетховена, лились звуки шопеновского полонеза, гремел «Лесной царь» Шуберта — Листа…
Тихий июльский вечер. Берн 1913 года. Не пройдет и пяти лет, как все это предстанет бесконечно далеким — и для Владимира Ильича Ленина, и для тех, кто принимал его в тот вечер: для семьи Михаила Сергеевича Кедрова.
Тихий летний вечер в провинциальном Берне — он если и всплывет в памяти, то словно из другой жизни, когда под руководством Владимира Ильича Кедров станет одним из организаторов вооруженного восстания в Петрограде. И позже, когда возглавит оборону нашего Севера от интервентов. И еще позже, став председателем специальной и полномочной комиссии по борьбе с сыпным тифом, Кедров приедет в Челябинск. Чтобы попасть в помещение эвакопункта, ему придется подниматься по приставной лестнице к окнам второго этажа: в здании, рассчитанном на три тысячи человек, скопилось пятнадцать тысяч больных сыпняком: заполнены палаты, коридоры — любое пространство, и войти можно лишь через… окна.
Так было ли вообще это время, когда близился к концу долгий-долгий летний день, медленно опускалось солнце, Михаил Сергеевич играл сонаты Бетховена и Владимир Ильич сидел, слушал музыку, никуда не торопясь?
«Вырастешь, Фаня, — узнаешь, все расскажу тебе сам…» Сын Кедрова теперь академик — Бонифатий Михайлович Кедров. Весной восемнадцатого он начал работать в «Правде» техническим секретарем Марии Ильиничны Ульяновой. И тогда же, четырнадцати лет от роду, вступил в партию с рекомендацией Марии Ильиничны.
— В «Правде» я недолго был, — рассказывал Бонифатий Михайлович, — пока работал там — делал вырезки из газет, занимался почтой. Грамотный человек по тем временам очень ценился… С Марией Ильиничной мы сидели в одной комнате. Она. — за большим столом с телефонами, а я — подле, за маленьким. Когда Мария Ильинична выходила, отвечал на телефонные звонки…
И в те же четырнадцать лет Кедров-младший уехал к отцу — командующему Северо-Восточным участком, стал связным.
— Доставлял пакеты в Москву. Добираться приходилось когда на паровозе, когда в тамбуре, а когда и на подножке — лишь бы побыстрее отвезти донесение… Приезжаю в Москву и сразу же в Кремль. Часовой у Троицких ворот разглядывает пакет. На нем написано: «Ленину. Секретно. В собственные руки». Пропускает. В здании правительства — еще часовой. Тоже вертит пакет в руках и тоже пропускает. Так, без особых препятствий, дохожу до кабинета Председателя Совнаркома. Говорю секретарю: у меня, мол, срочное донесение для Владимира Ильича. «Давайте я передам». — «Нет, — говорю, — это я должен передать пакет, здесь так и написано: в собственные руки».
Секретарь возражал. Кедров настаивал. Наконец нашли выход. «Садитесь на мое место, — предложил секретарь. — Вот дверь в кабинет товарища Ленина. Отсюда вам будет видно, как я передам пакет Владимиру Ильичу».