— Дядька Мирон, я с тобой!
— Сынок…
— Я с тобой! Дядька Мирон, милый…
И так они вцепились друг в друга, что никакой силой не разнять.
Мирон у себя в хате сидел на низкой скамейке и умело подбивал сапоги деревянными гвоздями.
Лепик смотрел в окно, уронив на колени мало его занимавшую книгу. В окно он видел, как на дворе Сидора гуляла свадьба.
— Почему плохим людям легко живется, а хорошим трудно? — спросил неведомо кого Лепик. — И хорошие идут к плохому, будто не знают. Почему?
Мирон забил последний гвоздь, поставил сапог со стуком на пол, ловко завернул портянку и сунул ногу в голенище. Обувшись, он прошел по хате. Сапоги скрипели отменно, не сапоги — духовой оркестр.
И вдруг Мирон рванул ситцевую занавеску, а за ней — китель сверкал орденами и медалями. Он тот китель надел, затянулся ремнем. Лепик восторженно смотрел на своего бывшего командира.
— Я спрошу твоих хороших, — сказал с непонятной угрозой Мирон. — Я им, сукиным детям, вопросы задам!
Застолье было в разгаре, когда распахнулась дверь хаты и на пороге возник Мирон, сияя орденами и медалями. Сидор, сидевший рядом с молодой, поднялся и радостно воскликнул:
— Уважил! Проходи!
Он окинул взглядом стол, не нашел, куда посадить гостя, и приподнял за плечи худенького старичка, который явно перепил:
— Отдохни, Ехвим!
Но старичок вдруг взъерепенился:
— Кого гонишь? Сельсовет гонишь! Не смей!
— Ты пошуми, — сказал спокойно Сидор. — Или долг вернул, что раскричался?
— Не, Сидор, нет, — замотал покорно головой старик. — Выпил лишку… Отдохну…
Он выбрался из-за стола, кто-то подхватил его, отвел.
— Садись, — показал на пустой стул Сидор. — По правую мою руку!
— На его место хочу, — показал Мирон на Якуба, который был розов от выпитого и явно доволен обществом белозубой соседки. — Его погони. Тоже, небось, должен?
Якуб вмиг изменился в лице, будто и не было хмеля.
— Ты чего, Мирон? — сказал Якуб. — Веселье идет. Глаза разуй.
— Не я, вы слепы, — отвечал Мирон. — Хлебную самогонку пьете, а зерно Сидор у колхоза крал.
— Ты видел? — взвился Сидор.
— Не видел, да знаю, — осадил его Мирон.
Мирон окинул взглядом мужиков и баб.
— Сытно едите, хмельно пьете, — продолжал он. — А сами можете этак-то угостить? Не-е, в хатах шаром покати, дети голодные плачут. Глядят они, как их батьки у вора угощаются. Как они ради самогонки души продали.
— Прекрати, Мирон! — вскочил бывший фронтовик.
— Это он у вас украл. У государства! Лесом втихаря торгует! И вы знаете, но пришли в гости. Пришли пить и жрать краденое у страны, за которую недавно на смерть шли!
За столом было тихо. Бледный Якуб поднялся и стоял, опустив голову, двигая желваками.
— Помните, он даром не угощает. Он вами помыкать будет. Видели, как он местную советскую власть из-за стола выкинул? А мы за эту власть… Забыли погибших друзей-товарищей?
— Что же получается, Мирон, — сощурил глаза белый лицом Сидор, — чтобы мне жить, должен я тебя изничтожить?
— Мира не будет, — сказал Мирон.
И вышел. Якуб последовал за ним. Стали гости подниматься по одному из-за стола, И не глядели друг на друга…
Мирон сидел на крыльце детдома и держал в руке газету с фотографией Ольги Ивановны.
Спешил к нему Якуб. И была у него в руке та же газета.
А с другой стороны бежал Лепик. И ту же газету нес.
Они подошли, сели рядом. Посидели молча, и Якуб сказал:
— Орденом Боевого Красного Знамени… посмертно…
Мирон вприщур смотрел в какую-то свою даль. Потом проговорил:
— А принялись яблони-то, Якуб. В рост пошли… А, Лепик? Все до одной…
И смотрел вприщур в свою даль, в будущее, которое виделось ему светлым, потому что человек он был душой и телом здоровый.
В хату без стука прошел высокий и худой Сидор с иссохшим лицом, на котором горбился приметный нос. Теперь ему было лет на сорок больше, чем тогда, когда он рубил сад.
— Слыхал, умираешь, — сказал он и подошел к кровати.
Мирон, одни глаза прежние, лежал под стеганым одеялом и смотрел на Сидора с таким видом, будто ждал его прихода.
Сидор постоял над больным, вглядываясь в лицо, будто пытаясь разглядеть, какая она — смерть, и сказал без торжества, а даже с печалью:
— Выходит, моя взяла.
Сидор уцепил длинными узловатыми пальцами табурет и подсунул под себя, устроился, поскрипел им, вздохнул.
— Ни разу к тебе не заходил, а вот пришел… Умрешь, не спрошу.
Сидор чем-то напоминал старого, умудренного жизнью ворона, который сидел над беспомощным врагом, и от собственной победы было ему грустно.
— Не любил я тебя, Мирон… Не любил. Умирай, Мирон, а я поживу. Погреюсь на солнышке…
Сидор поднялся и подошел к окну, чтобы раздвинуть занавески, но вдруг в простенке увидел в раме газетную вырезку. На той вырезке был портрет Ольги Ивановны с той радостной и доверчивой улыбкой на лице, какая бывает только на заре жизни.
— Страшно умирать-то, Миронка? — спросил Сидор осипшим голосом, и было понятно, что с этим вопросом он и шел.
Мирон молчал, и Сидор поглядел на него. Он еще более нахмурил брови и ссутулил плечи. Мирон смотрел на него ясно, спокойно и улыбался.
— Врешь! — крикнул Сидор. — Все-то врешь!
Он набычил голову и шагнул в дверь. Сидор шел по саду, не глядя по сторонам.
По ту сторону сада, у воды, стояла его хата. Он прошел в калитку, остановился посреди двора, потом птичьим движением повел головой и посмотрел на сад.
— Заживу широко, — проговорил он. — Теперь не помешаешь…
По двору бродила живность — куры, гуси, утки, индюки. Птицы было много — не менее сотни.
— Христина!
Из хаты испуганно выскочила полная суетливая женщина с алюминиевой миской в руке, в миске — крупа.
— Где сыны?
— Где им быть? — недовольно ответила женщина. — В поле.
— Пусть точат топоры. К вечеру сад срубим, — сказал Сидор. — Строиться начнем, три сына — три хаты…
— В сельсовет ходил?
— Сад-то бесхозный. Его держали, пока Мирон жил…
— Мирон-то неужто?.. — старуха торопливо перекрестилась.
— Отходит.
Сидор рывком взял из ее рук миску и стал сыпать крупу птице. Живность закружила у ног, гогоча, крякая.
— Мои сыны — лучшие механизаторы в колхозе. Им и лучшее место в деревне…
И не закончил… Выпала из рук, покатилась по земле миска, раскидывая крупу. Рухнул Сидор на колени, скривил рот, прохрипел:
— Мирон…
И упал плашмя на утоптанную землю, неловко вывернув локти.
Он лежал неподвижно, уткнувшись щекой в пустую миску.
— Здравствуй, — сказала Ольга Ивановна, все такая же молодая, чистая лицом, красивая.
Она сидела на краю кровати и ласково смотрела на Мирона.
— Здравствуй, — обрадовался он ей.
— Как ты жил без меня, Миронка? — спросила она.
Он ответил просто:
— Всякое было… Гаврики наши подросли, и детдом закрыли. Без малого тридцать лет председательствовал в сельсовете. Воевал, помогал людям, тебя любил, сад посадил — всего досыта.
— Отчего не женился?
— Привык было к одной. О свадьбе задумался… Да стала ты мне сниться. А вдруг, думаю, придешь… Хоть на закате…
— Тайком от тебя не стала бы жить.
— Куда ты ушла от меня, Олюшка? Я тебя искал… Ушла, следа не оставила.
— Поехала за правдой… В Москву, должно быть… Да свалилась в горячке… Однажды очнулась в какой-то больнице. Звала тебя…
— Я тебя ждал. Годы ждал. Тебя орденом наградили, посмертно. А я все не верил, все ждал. Я тебя любил, Олюшка. И теперь-то, в смертный час, все люблю. И рад тебе.
— И не тревожься больше. Я пришла. И тоже рада.
И шумел сад на ветру. Висели краснобокие яблоки. Шептали о чем-то кроны. И вечное солнце светило над вечным миром.