Обычно выписка пациента из «Тенистых аллей» – настоящий праздник. В столовой пекут торт, символично ярко-фиолетового цвета, украшают его кремовыми розами, и немного криво пишут имя счастливчика. Но за выпиской Лары Коулман наблюдает только старшая медсестра. Она смотрит сквозь слезы, как молодой муж дарит выздоровевшей жене букет крокусов, но она не берет цветы, она полностью растворилась в сыне, четырехмесячном малыше в чудесном костюмчике из велюра. «Мамин сыночек» написано на груди и спинке, и это лучше любых кремовых роз и кривых имен. Медсестра машет им рукой, красная машина вытекает за ворота, вытекает вместе с потоком непрекращающихся слез.
«Тенистые аллеи» плачут, стенами, палатами, кафелем в столовой и туалетах, кабинетами и зоной отдыха, санитарами, медсестрами, пациентами, ивовой аллеей, давшей название клинике, ровным газоном и молчаливым фонтаном, в котором никогда нет воды. Утром профессора Стивенсона нашли мертвым. Седая голова лежала прямо на выписных документах Лары, а с запястья свисал крестик. Даже старшая медсестра, правая рука профессора не знала, что Стивенсон был верующим человеком, хотя с таким диагнозом всякий поверит в бога. И будет просить, если не для самого себя, то для блага вверенных пациентов. «Глиобластома, будь она не ладна… Где тонко, там и рвется…, – шептались коллеги, – Столько лет вправлял мозги, а сам… жалко, жалко… кого нам теперь поставят…»
У Лары теснило в груде, она дышала часто и поверхностно, глубокий вдох не выходил, грудь раздирала режущая боль. Адам вложил ей в руки спящего Кая, и она ощутила радость, захлестнувшую тело горячей волной. Радость зародилась в саднящей груди и ударила по ребрам, выбив остатки воздуха.
– Да, – шепнула Лара над сыном, – ты подходишь!
– Что дорогая? – переспросил Адам.
– Так похож – сказала Лара громко, – он стал так похож на тебя.
– Ага, – гордо протянул Адам, – но когда проснется, сразу станет на тебя похож. Глаза твои!
Лара прижимала маленького Кая к сердцу и не понимала, что происходит. Радость выплескивалась из неё, и, если бы Адам не сидел за рулем, она бы поделилась ею с малышом. Всей темной, густой волной, вытесняющей материнскую нежность жаждой соединиться с этим крохотным, источающим огромную силу тельцем.
Лара вспомнила про крестик. Старшая медсестра не вернула ей украшение, бабушкин оберег. Она забормотала слова молитвы, столько раз возвращавшей ей душу в стенах палаты, и волна отступила, сжалась в дрожащий черный сгусток между легкими и лишь слегка трепыхалась, вторя бою сердца.
Кай кричал и плакал без остановки, как только проснулся и увидел над собой мать. Он махал маленькими кулачками и бил Лару по лицу и груди.
– А я думал, он обрадуется, – печально произнес Адам, – но ничего, скоро снова привыкнет. Они ведь быстро привыкают, да?
Адам и уложил сына на ночной сон.
– Лежи, милый, я пойду, – шепнула Лара мужу, когда Кай заплакал в час ночи, – я так хочу побыть с ним наедине.
Кай кричал надрывно, прося и приказывая одновременно, как умеют плакать младенцы. Лара зашла в детскую на цыпочка и боль в груди вырвалась на свободу. Лара рухнула на пол, глаза наполнились слезами. Она следила за тенями, пробежавшими по стенам детской, глубокими черными трещинами. Ей мерещился золотой след в их пути. Вот же он! Или это из-за слез все блестит. Плач оборвался, тени сомкнулись над кроватью с легким хрустом. Лара вспомнила карцер, доктора Стивенсона и крестик, которым она пыталась защититься от зла в его дыхании. Он что-то передал Ларе, и теперь оно перебралось в Кая…
Скорее всего от и тогда умирал от глиобластомы, тогда в далеком тысяча триста тридцатом году, на узких улочках Праги, в подвале каменного дома, у головы мавра, из которой в пробирку падали вязкие золотые капли. Тогда ему было сорок пять лет. Для нынешнего века – возраст зрелости, когда знания и сила тела примерно равны, когда жизнь уже успела набить шишек, но опротиветь не успела. Для четырнадцатого века возраст в сорок пять означал старость. В его деле старость играла на руку, умудренный годами, убеленный сединами, чуть скрюченный на правый бок алхимик видел и королей, и графов, и священников, и простолюдинов, обивающих порог его дома. Он провожал гостей в подвал, где в блеск склянок и дурман снадобий застилал их разум, и они платили ему золотом и серебром. Стивенсону ни к чему было разгадывать тайну превращения воды в золото, деньги перетекали к нему из кошельков страждущих, для этого не требовался философский камень, лишь тонкое умение понимать, чего хотят гости. Обычно они хотели самых простых вещей – власти, любви, славы, еще больше денег. Почти все эти запросы решали яды, более или менее смертоносные.
Стивенсон бился над другой загадкой философского камня. Его терзало желание одержать верх над временем, оковами, сжимающими человеческое тело, его тело, сильнее день ото дня, точащими болью виски, тревожащими руки тремором. Он хотел жить. И торжествовать над жизнью.
«Надо взять человека рыжего и веснушчатого и кормить его плодами до тридцати лет, затем опустить его в каменный сосуд с медом и другими составами, заключить этот сосуд в обручи и герметически закупорить. Через сто двадцать лет его тело обратится в мумию. После этого содержимое сосуда, включая то, что стало мумией, нужно принимать в качестве средства, продлевающего жизнь». Этот секрет передавался в его семье от отца к сыну, вместе с огромным сосудом и плавающим в нем человеком. Сто двадцать лет подошли как раз сорока пяти годам Стивенсона, его предшественники могли только любоваться золотым медом в колбе, проклинать застывшего в ней человека и предполагать, кем считала себя эта муха в янтаре, когда еще дышала и ходила среди людей.
Был ли человек в сосуде рыжим и откармливали ли его плодами до тридцати лет, Стивенсон, звавшийся тогда Калеб Албик, не знал. Да и на мумию человек в медовой смеси не походил, безволосый и оплывший, он тем не менее сохранил гладкость молодой кожи, а значит, удерживал влагу и возможно жизнь.
Алхимик пил его по капле, свой философский камень, пока в подвал не ворвались воины нового короля. Они сожгли его пергаменты и свитки, разбили сосуд, вылили содержимое и избавились от тела. Они отрубили голову Калебу Албику, не позаботившись о костре, ведь алхимики все же не ведьмы. И не заметили как вместе с кровью на погост высыпался золотой песок. Ветер подхватил песок и понес над головами зевак.
Сперва ему попадались ничем не примечательные люди, для них волшебство существовало лишь на страницах книг да в детских мечтах, но потом он научился находить особенных, умевших видеть. Они изнашивались не так быстро и дольше носили в себе его бессмертный дух.
Лара Коулман видела, тяжелые роды спровоцировали раскрытие способностей, скорее всего они достались ей от бабки, да, обычно они передаются через поколение. Женское тело тоже годилось, хотя он предпочитал мужское вместилище. Все же от закостенелых привычек не избавиться, особенно, когда ты рожден в средневековье. Женщины – существа без души или с «малой душой» учили алхимики и священники, с одинаковой силой презирающие женщин. Работа психиатром показала, что души женщин намного сильнее мужских, и борются они дольше…
Стивенсон поморщился. Все упиралось в время, только оно имело сейчас значение.
Как впрочем и всегда.
Адам устал от вспышек фотоаппаратов и вопросов журналистов. Ночь переползла в бесконечный горький день и растянулась на завтра и послезавтра. Малыш Кай требовал внимания, и теперь Адам сросся с ним воедино. Он даже начал понимать Лару.
Лара… Она все же сделала то, что не удалось в первый раз. Ушла. Журналисты и полиция сказали в один голос: «Это чудо! Настоящее чудо, что ваш сын выжил!»
Адам не выпускал Кая из рук. Он верил, что Лара не хотела забирать с собой сына, поэтому он выжил. Не сомневался ни на миг… она так прижимала его к груди, в последний момент она пожалела о содеянном, без сомнений. Кай пускал пузыри, предрекая плохую погоду особым младенческим чутьем, и смотрел на отца большими черными глазами.