Завтра… Кто беспокоится о нем? В конце концов, даже женщин всех угнали. И детей. Но зачем? Боже всемогущий, зачем? Мы не осмеливаемся додумать эту мысль. Тут, в Тополе, некоторые слышали про Аушвиц[12] – хоть и немного. Обрывки информации об ужасах польских гетто все-таки добрались до нас, это правда, и мы, стуча зубами, вспоминали о депортации женщин из Словакии. Но еще вчера все казалось таким далеким, почти невероятным! Никто всерьез не предполагал, что нас угонят из дома, за границу – тысячи и тысячи безвинных. Мы пытались бодриться; кто-то обсуждал технические трудности:
– У нацистов и без того полно проблем. Где взять уголь, вагоны, паровозы и людей, чтобы провернуть такую массовую депортацию?
Это говорил Бела Маурер, адвокат и политический комментатор, тоном, не допускающим возражений. Другие вторили ему. Не всем венгерским рабочим и крестьянам задурили головы коричневорубашечники с их безумием. Они инстинктивно чувствовали, что у руководства страны слабеют силы. Самые храбрые перешептывались в пивных о зверствах, творящихся повсюду. И злорадно улыбались цветистым фронтовым коммюнике с расхожими эвфемизмами вроде «стратегического отступления», «перегруппировки» и «передислокации».
На венгерской земле на немцев уже начали бросать мрачные взгляды. Люди видели то, чего не замечали их предводители: усталых, потрепанных, небритых рядовых вермахта; туповатых апатичных эсэсовцев, чьи безжалостные глаза прятались все глубже под каски; неоперившихся пятнадцати- и шестнадцатилетних юнцов, одетых в рубахи из парусины, – армию немецких «союзников», оккупировавшую страну. Они понимали, что им придется уйти и возврата назад не будет. Пустые улицы, заколоченные окна, хмурые лица. В ожидании неминуемых ужасов деревни в Бачка-Тополе затаились; в воздухе повисло предчувствие бури.
Когда мы отправились в четырехкилометровый марш из лагеря в Тополе к железнодорожной станции, никто из нас – ни мужчины с чемоданами и рюкзаками, ни ковыляющие дети, ни измученные женщины – не знал об Аушвице. А вот венгерские полицаи со штыками, которых немцы расставили на каждых пятидесяти метрах вдоль дороги, – те знали.
В глазах полицаев пылала ненависть. Та самая заботливо взращенная ненависть, которая заставляла их подчиняться приказам и не задавать вопросов. Но даже среди них были те, кто еще сохранил здравомыслие и простое крестьянское жизнелюбие, которые пробудились теперь при виде небывалого зрелища. Несколько вооруженных полицаев, стоявших вдоль дороги, прошептали нам вслед:
– Спаси вас Бог!
Плетясь мимо них в полузабытьи, мы не поднимали голов, но то многозначительное напутствие все еще звучало у меня в ушах, когда я впервые увидел наш поезд, стоявший на платформе. На вагонах была эмблема «DR» – Deutsche Reichsbahn (Немецкие национальные железные дороги), – и она говорила куда больше, чем германские конвоиры, сопровождавшие нас. Все-таки депортация. Лучший исход – газовая камера. Худший – рабский труд и смерть.
Подумать только, мы еще жалели тех восьмерых, которые покончили с собой в лагере, когда поступил приказ об отправке! Теперь стало ясно, что наши венгерские лагеря – всего лишь сборные пункты. Все это казалось еще более-менее терпимым, пока мы могли говорить себе, что нас держат тут, чтобы потом переправить куда-то в Венгрии. Топола, Бачка… Как это характерно для человека – цепляться за надежду, чтобы не впасть в отчаяние. Топола все-таки была отчасти домом.
Мы продолжали надеяться, и нас поманили сомнительным, если не полностью ложным, обещанием безопасности, которую вроде как обеспечивали венгерские королевские жандармы с четырехзначными номерами на бляхах. Ловя взглядом знакомые пейзажи, мы уговаривали себя, что по-прежнему находимся в собственной стране. Пускай венгерские нацисты такие же жестокие, как немецкие. Такие же безжалостные. Но их изобретательность – так нам казалось – все-таки не дошла до садизма газовых камер.
Глава вторая
Поезд замедляет ход.
Мы карабкаемся к окошку, вытягиваем шеи, чтобы выглянуть за решетку. Нам снова интересно. В последние двадцать четыре часа мы даже не поворачивались в ту сторону. Что там можно увидеть? Один Рубинфельд время от времени бросал взгляд наружу.
Рубинфельд оказался в нашем вагоне две ночи назад при исключительных обстоятельствах. Поезд тогда тоже затормозил, а потом резко встал. Дверь вагона откатилась в сторону, и чьи-то руки затолкали внутрь человека, залитого кровью. Мы уставились на него. Судя по всему, именно из-за этого остановили поезд. С приходом рассвета первые солнечные лучи пробились в вагон, и некоторые из нас узнали Рубинфельда. Еврей, беженец из Львова, он был одним из тысяч несчастных, кого продвижение гитлеровских войск сорвало с насиженных мест и гнало через пол-Европы. Он успел побывать в Вене, Праге, Варшаве, Белграде и Будапеште. И так оказался в Бачке. Там он жил – или, точнее, прятался, – несколько месяцев, в Нови-Саде. От полицейских, если те проверяли у него как у иностранца документы, он либо сбегал, либо откупался.
Понадобилось два часа, чтобы он набрался сил и смог рассказать о случившемся. В Тополе немцы назначили Wagenälteste – «старшего» – в каждом вагоне. Назначение происходило просто. Конвойный-немец выкрикивал в сторону первого дрожащего интернированного, какой попадался под руку:
– Вонючий еврей, будешь старшим по вагону! – Потом добавлял таким тоном, будто дрессирует собаку: – Так кем ты будешь, вонючий еврей?
– Старшим по вагону.
– Правильно. Знаешь, что это такое?
– Нет.
– Ну так я тебе объясню, – жизнерадостно говорил конвойный в зеленой форме. – Старший головой отвечает за каждого вонючего жида в своем вагоне. Если один из них во время поездки сбежит, мы тебя расстреляем. Ist es jetzt klar – теперь тебе ясно?
– Jawohl – слушаюсь, – бормотал бедняга.
В нашем вагоне эта трагическая «честь» досталась Зонненталю, старому маклеру, страдавшему тяжелой формой атеросклероза. Даже дома жизнь в нем теплилась едва-едва, но он, к несчастью, стоял ближе всех к дверям, когда конвойный ворвался в вагон и «назначил» его. Зонненталь не пытался спорить. Он ограничился тем, что обвел нас слезящимися глазами и прошептал:
– Вы же не сделаете никакой глупости, правда? Потому что тогда… сами понимаете… расстреляют меня.
И правда, в нашем вагоне никто «глупости» не сделал. В конце концов, побег был крайним средством, потому что означал практически неминуемую смерть. Если бы кому-то удалось добраться до крошечного квадратного окошка под потолком и выбить решетку, этот человек, вероятно, и сумел бы протиснуться наружу. Тогда – теоретически – у него появлялась возможность выбраться из этого ада и сбежать по железнодорожным путям. Однако спланировать момент прыжка было никак нельзя. Все зависело бы от угла, под которым несчастный обрушится на землю. В нашем вагоне никто не попытался, зато там, где Рубинфельда назначили старшим, шестнадцатилетний парень, со страху сошедший с ума, все-таки попробовал. Для этого он воспользовался короткой ночной передышкой, когда в вагоне наступило молчание и все впали в подобие ступора. Он знал, что остальные, если заметят, попытаются ему помешать. Его план удался: парень пролез через окно. Однако дежурный из служебного вагона в начале поезда увидел, как тот спрыгнул.
Резкий короткий свисток прорезал грохот паровоза и стук колес. Поезд остановился. Конвойные соскочили на землю и уже через несколько минут нашли беглеца: он разбился насмерть об острые камни насыпи. Дальше они ворвались к Рубинфельду в вагон.
– Где старший? – закричал один из них.
Рубинфельд, бледный как привидение, сделал шаг вперед.
– Ты слышал приказ. У тебя в вагоне попытка бегства, так что мы расстреляем старшего. Отправишься в ад, вонючий еврей! Расстрелять его! Сейчас же!
Рубинфельда выволокли из вагона. Стук пулемета прорезал ночную тишину, потом раздался гудок паровоза. Мы снова ехали.