Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович
СТАРАТЕЛИ.(очерк из уральской жизни.)
I.
...Мне пришлось сделать еще шагов двести, как до моего слуха явственно донеслись сдержанное, глухое ворчание и отрывистый, нерешительный лай; еще сто шагов -- и лес точно разступился предо мною. Был узкий и глубокий лог; на правой стороне его виднелся яркий огонь, который освещал небольшой палаустный {"Палаустными" на Урале называют такие балаганы, которые строятся на подобие детских домиков из двух карт.} балаган, приткнувшийся к самой опушке леса; группа каких-то людей смотрела в мою сторону. Из высокой травы едва подымалась острая морда лохматой собачонки; она лаяла на меня с тем особенным собачьим азартом, который проявляется у собак только в лесу. Не было сомнения, что я попал на стоянку каких-нибудь "старателей" {Старателями в средней: части Уральских гор называют тех приисковых рабочих, которые отыскивают золото или платину "от себя" и потом сдают ее арендатору прииска.}, наведенных в эту глушь жаждой легкой наживы и слепой верой в какое-то, никому неизвестное, счастье. -- Кто там, крещеный?-- сердито окликнул меня мужской голос, когда между мной и балаганом оставалось всего шагов тридцать. -- Охотник... Сбился с дороги. Пустите переночевать,-- отозвался я, защищаясь от нападавшей на меня собаки прикладом ружья. -- Какая ночью охота!...-- проворчал тот же мужской голос.-- Тут, по лесу-то, много бродит вашего брата... Сердитый бас, вероятно, прибавил бы еще что-нибудь не особенно лестное на мой счет, но его перебил мягкий женский голос, который с укором и певуче проговорил: -- Штой-то, Савва Евстигнеич, пристал ты... Разе не видишь -- человек заплутался? Не гнать же его, на ночь глядя. Куфта, Куфта, цыц проклятая! Милости просим... Садись к огню-то, так гость будешь! Я подошел к самому огню, впереди котораго стоял приземистый, широкоплечий старик в красной кумачной рубахе; серый чекмень свесился у него с одного плеча. Старик был без шапки; его большая седая борода резко выделялась на красном фоне рубахи. Прищурив один глаз, он зорко осматривал меня с ног до головы. Лохматая, длинная Куфта не переставала рычать на меня, подошла к женщине, которая сидела у огня на обрубке дерева, и покорно положила голову к ней на колени. Лица сидевшей женщины невозможно было разсмотреть,-- оно было совсем закрыто сильно надвинутым на глаза платком. -- Здравствуйте!-- проговорил я, вступая в полосу яркаго света, падавшую от костра.-- Пустите переночевать,-- сбился с дороги... -- Мир дорогой!-- певуче ответила женщина, стараясь удержать одною рукой глухо ворчавшую на меня собаку.-- Ишь ты, как напугал нас. Да перестань, Куфта!... Мы думали, лесной бродит... Цыц, Куфта!... Садись, так гость будешь. Я хотел подойти к балагану, чтобы прислонить к нему ружье, и только теперь заметил небольшого, толстенькаго человечка, одетаго в длиннополый кафтан и лежавшаго на земле прямо животом; подперши коротенькими, пухлыми ручками большую круглую голову, этот человек внимательно смотрел на меня. Я невольно остановился. Что-то знакомое мелькнуло в чертах этого круглаго и румянаго лица, едва тронутаго жиденькой черноватою бородкой. -- Да это ты, Калин Калиныч?-- нерешительно проговорил я, наконец. -- А то какже-с?... Я-с самый и есть,-- растерянно и вместе радостно забормотал Калин Калиныч, вскакивая с земли и крепко сжимая мою руку своими маленькими, пухлыми ручками.-- Да, я самый и есть-с... -- Да ты как попал сюда, Калин Калиныч? -- Я-с?-- Я-с... я-с... вот с Василисой Мироновной,-- забормотал Калин Калинин, почтительно указывая движением всего своего тела на сидевшую у огня женщину.-- А вы на охоте изволили заблудиться?... Место, оно точно, глуховато здесь и лесная обширность притом... Очень пространственно! Калин Калиныч смиренно заморгал узкими глазками, улыбнулся какой-то виноватой, растерянной улыбкой и опустился опять на землю, пробормотав: "Да, здесь очень пространственно!" -- Я вам не помешаю?-- спросил я, обращаясь ко всем. -- Известно, не помешаешь... Куда тебя деть-то, на ночь глядя,-- отвечала Василиса Мироновна, не двигаясь с места.-- Только ты, смотри, не заводи здесь табачнаго духу... Место здесь не такое. А ты чьих будешь? Я назвал свою фамилию. Раскольница, Василиса Мироновна, известная всему среднему Уралу, как раскольничий поп,-- посмотрела еще раз на меня и заговорила уже совсем ласково: -- Знаю, знаю! Слыхала... А в лесу-то как заплутался? Я присел к огню и в коротких словах разсказал свою историю, т.-е. как я рано утром вышел на охоту с рудника Момынихи, хотел вернуться туда обратно к вечеру, а вместо того попал сюда. -- Одначе, здоровый крюк сделал!-- проговорила Василиса Мироновна, обращаясь к старику. -- Ему бы надо было обогнуть Черный Лог, а потом Писаный Камень... Тут ложок такой есть, так по нему до Момынихи рукой подать,-- отвечал старик. -- А отсюда до Момынихи сколько верст будет?-- спросил и старика. -- Да как тебе сказать, чтобы не соврать... Вишь, кто их, версты-то, в лесу будет считать, а по-моему в двадцать верстов, пожалуй, и не укладешь. -- А как этот лог называется, где вы стараетесь? -- Да кто его знает, как он называется...-- с видимой неохотой отвечал старик.-- По логу-то, видишь, бежит речушка Балагуриха, так по ней, пожалуй, и зови его... -- А ты, поди, есть хочешь, сердешный?-- ласково спросила Василиса Мироновна и, не дожидаясь моего ответа, подала мне большой ломоть ржаного хлеба и пучок луку.-- На-ко, вот, закуси, а то натощак спать плохо будешь... Не взыщи на угощеньи,-- наше дело тоже странное {Странное -- странническое.}: что было, все приели, а теперь один хлебушко остался. Вон Калин говорит: к чаю привык, так ему сухой-то хлеб и не глянется. -- Ах, ужь можно сказать-с: слово скажут-с, как, ножом обрежут!-- умильно говорил Калин, крутя головой и закрывая глаза. Охотники знают, как иногда бывает вкусен кусок чернаго хлеба; я с величайшим удовольствием сел ломоть, предложенный мне Василисой Мироновной, и запил его кислым квасом из бурачка Калина Калиныча. Когда я принялся благодарить за этот ужин, раскольница опустила глаза и скромно сказала: -- Не обезсудь, родимый. Чем богаты, тем и рады,-- не взыщи с нас.-- Помолчав немного, она прибавила:-- Ты, поди, совсем смотался со своей охотой: ступай в балаган, там уснешь в Гришуткой... Мальчик тут есть с нами, так он в балагане спит. Калин любит в балагане-то спать,-- ну, да сегодня с нами уснет у огонька, а твое дело непривычное... Мне было совестно отнимать место у Калина Калиныча, но пришлось помириться с этим, потому что Василиса Мироновна и слышать не хотела никаких отказов, а Калин Калиныч отворачивал от меня голову, корчил какую-то гримасу и делал руками такой жест, как будто отгонял от себя мух. Сон валил меня с ног, глаза давно слипались и искушение было слишком сильно, чтобы продолжать отказываться дальше,-- я согласилися.
II.
Простившись с новыми знакомыми, я отправился в балаган, где спал под овчинным тулупом Гришутка, мальчик лет тринадцати. Против Гришутки, у самой стены балагана, была устроена из травы постель Калина Калиныча. Я расположился на ней и протянул уставшия ноги с таким удовольствием, что, кажется, не променял бы своего уголка ни на какия блага в мире. Я надеялся уснуть мёртвым сном, как только дотронусь до постели, но ошибся в своем разсчете, потому что слишком устал, и сон, по меткому выражению русскаго человека, был переломлен. От нечего делать, принялся я разсматривать балаган, в котором лежал. Сначала было трудно разглядеть что-нибудь, но мало-по-малу глаз привык к темноте. Прежде всего выделились стены и крыша балагана; оне были сделаны из свежей еловой коры, настланной на перекрещенныя между собою жерди. Вверху жерди соединялись перекладинами. В одном месте концы жердей разошлись и образовали небольшой просвет: виднелся клочок синяго неба с плывшей по нему звездочкой. Я долго любовался ея фосфорическим светом, который с таким трудом боролся с окружающею тьмой. В балагане от свежей еловой коры стоял острый смолистый запах. Извне ползла в балаган свежая струя ночного воздуха, пропитанная запахом травы и лесных цветов. Около балагана, в густой, покрытой росой траве, капошились какия-то насекомыя, звонко трещал где-то кузнечик; со стороны леса время от времени доносился смутный и неясный шорох. Где-то далеко ходила спутанная лошадь; слышно было, как тяжело она прыгала и звонко била землю передними ногами. В воздухе стояла торжественная тишина, и эти отрывистые и разрозненные звуки ночи не могли нарушать ее, точно они тонули в ней, как в воде. Из моего уголка была отлично видна вся площадка перед балаганом. Калин Калиныч лежал по-прежнему на земле, время от времени поворачивая к огню то один бок, то другой. Рядом с ним сидел старик; он поправлял горевшия дрова и прибавлял новых. Когда старик бросал в огонь несколько полен сразу, целый сноп искр взлетал кверху и обсыпал сидевших огненным дождем, причем Калин Калиныч закрывал лицо руками и улыбался. Одна Василиса Мироновна оставалась неподвижной, продолжая сидеть на обрубке дерева. Огонь отлично освещал всю ея фигуру и лицо, и я мог из своего уголка разсматривать знаменитую раскольницу, сколько хотел. Ей было лет за сорок. Это была высокая, коренастая женщина, смуглая и немного худощавая, но с могучею грудью и сильными руками. Лицо у ней было большое, с крупными, неправильными чертами, с большим, широким носом и толстыми губами, открывавшими два ряда ослепительно-белых зубов. Всего лучше в этом лице были карие светлые глаза; они настойчиво и пытливо смотрели своим ласковым взглядом насквозь и придавали лицу какое-то особенное выражение самоувереннаго спокойствия. Одета Василиса Мироновна была в синий кубовый сарафан с желтыми проймами и ситцевую розовую рубашку; на голове у ней был повязан по-раскольничьи темно-коричневый платок, сильно надвинутый на глаза и двумя концами спускавшийся по спине. Наружность Калина Калиныча была совершенно противоположнаго характера: низенький, толстый, немного сутуловатый, с короткою шеей, короткими ножками и непропорционально длинным туловищем, он точно был составлен из нескольких человек: у одного взяли руки, у другого -- ноги, у третьяго -- туловище. Только голова у Калина Калиныча была своя собственная, потому что ни у кого другого такой головы и быть не могло: она была совершенно круглая, круглая как шар, толстая и жирная, с подстриженными в скобу и сильно намазанными деревянным маслом волосами. Пара узеньких черных глазок смотрели из-под густых бровей с боязливо-напряженным, детски-вопросительным выражением. Ходил Калин Калиныч на своих кривых, маленьких ножках развалистым, безхарактерным шагом, как закормленный селезень, имел странную способность постоянно потеть и постоянно утирал лицо бумажным платком, на котором было нарисовано сражение. Только когда Калин Калиныч улыбался, его лицо точно светлело каким-то внутренним светом. -- Говорят, к нам на Старый завод новаго станового пришлют,-- говорил старик, глядя на огонь. -- Врут!-- резко ответила Василиса Мироновна.-- Все врут. Теперь, почитай, третий год пошел, как говорят про новаго станового, и все зря болтает народ. Да хоть и новаго пришлют, так не легче: к новому еще привыкать надо, да приедет он голоден и холоден; пока набьет карман, не знаешь, с которой стороны к нему и подойти... А старый ужь насосался,-- ему и шевелиться-то теперь лень... -- А больно он смешон по первоначалу-то был,-- улыбаясь, говорил старик. -- Кто это? -- Ну, Пальцев-то. Я тогда на Пристани жил, и пали до нас слухи, что новый становой назначен, а тут, как на грех, у нас на Пристани человека порешили... Оно, пожалуй, и не человека, а бабу-солдатку,-- ну, да начальство не разбирает, и сейчас к нам станового. Приехал... Так и так, понятых, следствие, всякое прочее. Тогда на следствии баба одна, Анисьей звали, заперлась -- и шабаш: "знать не знаю, ведать не ведаю",-- а сама все знала. И мы это знали и ждем, как Пальцев примет ее. Дело было в волости. Пальцев сидит за столом, по сторонам -- казаки, сотские, все, как следовает. Привели Анисью... "Ну, ангел мой,-- говорит Пальцев,-- "говори все, что знаешь по этому делу". Бабенка со страху заперлась во всем, конечно. Бился, бился с ней Пальцев, а потом и говорит: "побеседуйте-ко с ней",-- это он казакам своим,-- ну, те, известное дело, охулки на руку не положат, увели Анисью и всыпали ей, сколько влезет. Привели, ревет, а все запирается. "Нет, ангел мой,-- говорит Пальцев, а сам смеется,-- тебя, видно, посеребрить надо!" Мигнул казакам,-- ну, те и посеребрили, всю спину спустили нагайками. Все разсказала баба-то после этого, а Пальцев опять смеется: "Давно бы так, говорит... А только ты, говорит, помни мое серебро и благодари Бога, что не велел позолотить..." -- Пальцев крут, а сердце у него отходчивое,-- говорила Василиса Мироновна. -- Да, как на него взглянется: один раз посмеется только, а другой -- так посеребрит, что небо с овчинку покажется... Раз на раз не приходит... Зимой как-то я его вез на Старый завод (я тогда ямщину гонял), а он кричит: "пошел, ангел мой!" Ну, коли, думаю, пошел, так уважу я тебя, а ехали мы на тройке, которую завсегда под станового ставил -- звери, а не лошади. Вышло под гору ехать, слышу, кричит Пальцев и в шею меня толкает... Пустил я коней, дух инда захватило, а когда оглянулся -- Пальцева в кашевой как ни бывало; его в нырке тряхнуло, да прямо в сторону, в снег. Вижу, он там по снегу валандается, воротился, посадил опять в кашевую и думаю: "Быть, мол, мне у праздника: приедем на завод, так посеребрит..." Приехали, подкатил его к крыльцу, а сам сижу ни жив, ни мертв. "Погоди,-- говорит Пальцев,-- мне с тобой, говорит, разсчитаться надо". Ну, думаю, пришел мой конец,-- знаю, мол, какой у тебя разсчет бывает. Сижу этак на облучке, пригорюнился, а Пальцев выходит на крыльцо и стакан водки из своих рук мне выносит. Чудной барин!... "Я, говорит, вас всех насквозь вижу; ты, говорит, еще не подумал, а ужь я, ангел мой, вперед знаю, что ты меня надуть хочешь". Все немного помолчали. Старик подбросил в огонь дров и заговорил с короткой улыбкой: -- Тут, в позапрошлом году, возил я в Махнево мирового. Вот где страсти набрался: думал, он меня совсем порешит... -- Это Ѳедя-то Заверткин? -- Он самый. Был он у нас на Старом заводе в гостях у прикащика. Спросили лошадей, работники все в разгоне,-- пришлось мне ехать самому. Подаю лошадей, а он и выйти сам не может, потому грузен свыше меры. Так его на руках и вынесли и свалили в кашевую. Поехали. Свернулся он калачиком на донышке и лежит. Ну, думаю, только привел бы Господь живого до дому довезти, а от него винищем так и разит, точно с сороковой бочкой еду. Проехали этак верстов с десять, он и проснись... "Стой!-- кричит:-- Где едем?" -- "Так и так, ваше благородие..." -- "Ах ты,-- говорит,-- такой-сякой, да разе я, говорит, туда тебе велел ехать?" -- "Никуда, говорю, вы мне не приказывали ехать, ваше благородие..." -- "Так, ты, говорит, со мной еще разговариваешь?" -- а сам как запалит меня в загривок. У меня так и заскребло на сердце,-- обидел он Меня,-- так бы вот его взял да перекусил пополам... А он догадался, вынял леворвет и говорит: "Вот где твоя смерть сидит, только пошевелись!..." Вот, думаю, какой мудреный барин попал, а сам говорю: "зачем, говорю, ваше благородие меня обидели?" -- "Поворачивай назад в Махнево!" -- кричит Заверткин. Нечего делать, повернул, а то, думаю, пристрелит с пьяных-то глаз. Приехали мы на завод, он прямо к одной солдатке,-- так, совсем бросовая бабенка,-- посадил ее с собой в кашевую и цепь на себя надел, да с песнями по всему заводу и покатили... А что дорогой было, так, кажется, и пером этого не описать! Что этого вина выпили -- страсть!... Этак, на половине дороги, как мировой выскочит из кашевой -- да плясать, да в присядку, только цепь трясется. И мировой пляшет, и солдатка пляшет, а мне и смешно, и смеяться боюсь... Потом сел мировой в кашевую и давай солдатку поправлять с одной щеки на другую... И этого показалось мало: взял ее ногами в передок затолкал, так она, сердешная, там до самаго заводу и пролежала... Ведь он у меня в те поры порешил тройку-то,-- прибавил разсказчик. -- Как порешил? -- Загнал всех лошадей начисто? -- Заплатил? -- Какое заплатил! Я же две недели отсидел в темной. И с ямщины согнал. -- Этакой пёс!-- ворчала Василиса Мироновна.-- Хуже станового будет... -- В тыщу раз хуже: становой што? Становой -- человек все-таки с разсуждением, а это просто разбойник,-- того гляди убьет... Становой обнакновенно возьмет свое и острастку задаст, а таких безобразиев я не видывал. -- Оно точно, что Ѳедор Иваныч большие безобразники,-- вставил свое слово Калин Калиныч, хранивший! все время молчание.-- Как-то намеднись у старшины в гостях были, так они чуть мне вилкой глаз не выткнули... Ей-богу-с! И безприменно бы выткнули, еслиб я не исполнил все поихнему: налили мне полрюмки водки, наклали туда горчицы, перцу, карасину налили,-- и ведь выпил-с! -- Кто выпил? -- Да я выпил-с,-- с невозмутимой улыбкой отвечал Калин Калиныч.-- И после этого ничего худого со мной не было, только очинно вспотел-с... Так ужь это Господь-батюшка пронес меня за родительския молитвы... -- Ишь, ведь, гнус какой завелся!-- сердито ворчала Василиса Мироновна. -- А вы это напрасно, Василиса Мироновна,-- вступился Калин Калиныч,-- Ей-богу-с напрасно... Ѳедор Иваныч точно что большие озорники и любят удивить, а душа у них добрая... Ей-богу так-с!... -- Ах, Калин, Калин,-- качая головой, строго говорила раскольница,-- дожил ты до седого волоса, а все у тебя нет разума... Разе есть душа у пса? -- А вот и скажу, и всегда скажу!-- с азартом протестовал Калин Калиныч.-- Теперь возьмите хоть Аристарха Прохорыча: человек богатеющий, а нынче меня в воду с плота столкнул, так я совсем было захлебнулся, да спасибо кучер ихний меня вытащил... И ведь я бы не обидился, как бы это делалось не с сердцов. Это он, Аристарх-то Прохорыч, с сердцов все делают, а Ѳедор Иваныч -- другое: он -- от души, для смеху. Они и стул выдернут, и карасином напоят, и подколенника дадут, а я не обижаюсь... Ей-богу, не обижаюсь! Мне что?-- лишь бы я кого не обидел, а там -- Бог с ними. Василиса Мироновна молчала, а потом, повернув свое строгое лицо к Калину Калинычу, резко проговорила: -- Ну, а дочь у тебя где, Калин? -- Дочь?... Дочь на месте... Учительшей служит,-- не без робости проговорил Калин Калиныч, а потом неожиданно для всех прибавил.-- А ведь я ее проклял-с... Ей-богу, проклял-с! Да ведь еще как: в самый прощоный день на масляной проклял-с... Стал пред образом и говорю: "будь ты, Евмения, от меня проклята... Я тебе больше не отец, ты мне -- не дочь!" Василиса Мироновна только покачала головой, а старик тяжело вздохнул. -- А ведь она меня обидела как,-- продолжал Калин Калиныч, садясь на землю и складывая ножки калачиком.-- Сели мы в прощоный день обедать, она и давай меня донимать... "Ты, говорит, тятенька, хлеб только даром ешь".-- Ей-богу-с!...-- "Какой в тебе, говорит, толк? Вон, говорит, у нас корова-пестрянка, так она хоть молоко дает:, я,-- про себя, говорит,-- жалованье из школы получаю, а ты, говорит, все равно, как сальный огарок: бросить жаль, а зажечь нечего". Как она мне это самое слово сказала, ужь мне очень обидно это показалось, потому все-таки я ей родной отец, и она мне прямо в глаза такия слова выговаривает... Слезы у меня на глазах, а она надо мной же хохочет. "Какой, говорит, ты мне отец? Ты бы мне хоть рост настоящий дал, так я бы, говорит, в актрисы пошла... Всякий урод, говорит, женится, наплодит уродов,-- это она меня и себя уродами-то крестит,-- а потом, говорит, и живи, как знаешь". А я ей и говорю: "это, мол, Венушка, не от нас: и рост и детки -- от Бога, мол, все это, а на Бога приходить {Роптать.} грешно!" Она посмотрела этак на меня, да как захохочет... Ну, я ее и проклял, а она все хохочет. Ужь в кого она такая уродилась, и ума не приложу,-- во всей нашей прероде не было таких карахтеров. -- Нехорошо это, больно нехорошо,-- говорила Василиса Мироновна, строго глядя на Калина Калиныча. -- И сам знаю, что нехорошо, да ужь сердце у меня такое... Не могу удержаться,-- точно там порвется! Ей-богу-с, себе не рад другой раз. Только оно у меня отходчиво; и даже совестно бывает после. -- А с дочерью-то помирился?-- спрашивала раскольница. -- Помирился и проклятие снял-с... У Венушки сердце тоже доброе,-- она вся в меня сердцем-то; только ужь карахтер у ней -- и в прероде нашей никого не было таких!... Старик только покрутил головой и с каким-то отчаянием махнул рукой. Все замолчали. Огонь горел яркими косматыми языками, жадно лизавшими холодный воздух; темная струя дыма столбом уходила вверх, откуда изредка падала одинокая светлая искорка и скоро потухла в покрытой росой траве. Василиса Мироновна сосредоточенно смотрела в огонь; старик дремал, завернувшись в чекмень; Калин Калиныч подкладывал в огонь дрова, но, очевидно, это было для него непривычным делом, потому что он несколько раз обжег себе руки и искры фонтаном сыпались на него каждый раз, когда дрова падали в костер. -- А что Аристарх Прохорыч?-- спрашивала раскольница, когда Калин Калиныч, как собачка, свернулся калачиком у огонька. Калин Калиныч энергично махнул рукой и заговорил: -- У них, можно сказать, дрянь дело, потому теперь пошло оно в суд, а Евдоким Игнатьич говорят, что двадцать тысяч не пожалеют, только бы сделать неприятность Аристарху Прохорычу... Адвокатов наняли, свидетелей человек сорок вызвали. Беда!... -- И ты в свидетелях? -- И меня запутали, грех их бей!... -- Чего же ты показывать будешь? -- А так и скажу, что знать ничего не знаю, и кончено! Ведь, я тогда точно что ездил с Аристархом Прохорычем в Москву, а все-таки про их дела ничего не могу сказать-с. Адвокат-то Аристарха Прохорыча намеднись приезжал ко мне, пытал меня, да с тем и уехал, с чем приехал. -- А ты слышал, что Евдоким-то Игнатьич твою дочь в свидетельницы выставил? -- Нет-с... Только этого не может быть, потому Венушка хоть и бывала у Аристарха Прохорыча, а ихних делов не знает. Калин Калиныч видимо смутился, но потом успокоился и прибавил: -- Это все их адвокат мутит... -- Адвокат адвокатом, только ихнее дело нечистое. -- А кто же по-вашему виноват? -- А по-моему -- оба виноваты... Вор у вора дубинку украл, вот и завели суд. Это два слепца, которых привязали к одной жерди... Понял?