– С торгов пускают отечество. Забыты честь и совесть… – хмурится старый воин, рука ищет по привычке рукоять меча и, не встретив ее, пальцы растерянно мнутся, будто только сейчас вспоминая, что нет давно там того, что ищут они.
– Цезарь перешел Альпы, движется на Рим…
– Не тягаться Помпею с Цезарем…
– Помпей хитер. Читал последнее постановление? Теперь кто не в Риме – должности не получит. Надо лично присутствовать.
– Засудят Цезаря, явись он тут без легионов. Катон публично клялся привлечь его к суду…
– Тише! Тише! От Цезаря письмо зачитывают.
Заволновалась толпа и стихла.
«Отцы сенаторы! Пусть буду частным я лицом, сложив с себя все должности и званья. Предстану перед согражданами и буду добиваться чести. Но пусть также поступит и Помпей… – толпа рукоплескала Куриону.
Что тут началось! «С разбойником надо говорить мечом!» – бешено закричал Лентулл, отталкивая Куриона.
– Сограждане! – увещевал Цицерон. – Оставьте Цезарю провинцию и легионы!
– Согласен! – крикнул Помпей и руку поднял в знак одобрения.
– Проклятье соглашателям! – вновь закричали Лентулл и Марцелл. – Забыли, сколько растратил Цезарь!? Как осквернял святыни, пренебрегал знамениями неба и вашими законами! У Цезаря один закон – тирания!
– Помпей! – возвысился над толпой голос Катона. – Неужто ты вновь собираешься повесить себе на шею Цезаря? Тебя избирает народ, не Цезаря!
И перекачнулось настроение черни. «Помпей! Помпей!» – ревели глотки.
Курион и Антоний отбивались от наседавших приверженцев Помпея.
– Нас, народных трибунов, изгоняют силой! Куда вы смотрите, люди! – тщетно кричали они толпе, теснимые со всех сторон. – Позор вам, граждане Рима! – орал Антоний. – Чем вас купил Помпей? Меня бесчестят, народного трибуна, – куда вы смотрите?! – разрывая на себе одежды, Антоний попер на толпу с хрипом, давясь проклятиями. Толпа расступилась, люди избегали его бешено вращающихся глаз. Так покинули Антоний и Курион Форум, провожаемые испугом толпы и улюлюканьем помпеянцев.
* * *
Это утро поэт Марцелл, известный в Риме острослов и злобник – сладко проспал. Он проспал визит к патрону, с которым должен был именно сегодня толкаться по всяким делам. Проспал кредиторов, которым обещал расплатиться утром… «Зато как чудесно я выспался!» – думал поэт, разглядывая мир с непривычным добросердечием. Не рассчитывая на прощение патрона и на его обед, он направил свои стопы к Форуму в надежде встретить своих друзей и, кто знает, быть может, одолжить у них денег. И тогда, тогда плевал он на этот обед, на котором патрону попадут нежную телятину, а ему суждено давиться жесткой, как подошва, старой коровой, да еще в придачу выслушивать литературные испражнения теперешних хозяев жизни, которые в стихах смыслят, как наши свинья в лукринских устрицах, и также к ним относятся… Эх! – возмечтал поэт. – Если деньжонок достану, и Зенофила ко мне расщедрится лаской… О Зенофила! – возмечтал он напевая:
Милая, щедро умею платить за любовь я любовью,
Но и язвящих меня также умею язвить.
Не издевайся же так над влюбленным и будь осторожней,
Чтоб не навлечь на себя гнева тяжелого Муз.
Такие стихи нараспев прочитал и ступил на Форум. Увы, сегодня там вместо прогуливающихся чинно матрон, кокетливых красоток в ярких покрывалах и щеголей – толпа черни запрудила свободное пространство. Пораженный остановился поэт и купил колбаску у толстого галла.
– Чего шумит народ? – поинтересовался.
– Антония с Курионом изгоняют, – сказал колбасник и добавил, вздохнув, – не к добру, все же народные трибуны, а с ними так обращаются…
Откусил поэт кусок колбаски, едва пожевал и выплюнул.
– Ну и дрянь у тебя колбаски! – сердито воскликнул. – Ты чем их набиваешь? Небось, бешеными римскими собаками и самыми учеными ослами: узнаю их ядовитые языки, размолотые в слизь употребленьем…
– Ты хоть поэт, а груб, – сказал хмуро колбасник. – На! забери назад свои гроши, мои колбаски не для таких гордецов в тогах, как ты…
– Теперь я понимаю, чего эта чернь исходит воплями. Твой наступает час, колбасник. Посторонись народ в тогах, умри поэт – миром теперь правит колбасник!
Тут встал поэт в торжественную позу и продекламировал язвительно такой стих.
Над всеми ими будешь ты владыкой, над площадью и гаванью и Пниксом.
Совет попрешь ногами, а стратегов во всем урежешь.
Людей засадишь в тюрьмы ты, и сам их там стеречь ты будешь,
А в Пританее с девками кутить.
Признайся, колбасник, не знаешь ты откуда строки? Хоть писано про тебя. Вчерашним рабам побольше плохих колбас, сладчайшие стихи им ни к чему!
Колбасник обиделся
– Я знаю Аристофана строки: я – грек, – сказал он самым достойным голосом.
– Тем хуже! – воскликнул поэт. – Зачем ты, грек, торгуешь галльскими колбасками? Вот и получается, Коринфянину верь, но другом не считай! – Марцелл запахнул тогу и гордо удалился, однако забрав предварительно деньги.
Соседи колбасника понимающе переглянулись, и заговорщицки подмигнули друг другу вчерашние рабы.
* * *
Горюет человеческая душа, бессильная перед напором звериных чувств народа. Горюет от невозможности учредить разумное и доброе на земле в короткой жизненной юдоли. Зверь торжествует, играя в судьбинские шахматы со Спасителем.
Теперь за Цезарем ход. «Чего он тянет?» – хмурится темная сила. – «Цезарь! Твой ход!» – шепчет настойчивый, неумолимый Рок. – Напрасно испытываешь, Цезарь, судьбу – перед Судьбой и Боги бессильны. Заставит Рок своего любимца вновь отдаться страшным ласкам небесной длани.
* * *
На заре Курион и Антоний прискакали прямо в лагерь десятого легиона. В разорванных одеждах, в пыли предстали они перед солдатами, высыпавшими из палаток.
– Где Цезарь! – кричал Антоний. – Доколе терпеть нам униженья? Чего он ждет? Нас, народных трибунов, стащили с Форума, силой! Позорно гнали, как рабов, палками! Мы чудом избегли смерти!
Зароптали легионеры.
– Какое униженье! Проклятые помпеянцы! Давно пора рассчитаться с ними! Заплатит Рим за оскорбление, пусть Цезарь ведет нас! На Рим! – раздался рев солдатских глоток…
На Рим!
Разбушевались страсти нехорошие, так и выметнули едким бурьяном в душах. И обрадовались, возликовали бесы, предвкушая богатую трапезу. Ангелы загрустили. Потому что ангелы питаются любовью и нежными чувствами, зелеными сладкими росточками сердечного участия. Это бесы едят чувства резкие, мясистые. Покинула доброжелательность, осиротила, и сорные травы вмиг заглушили нежные всходы любви в наших душах. Нечем закусить светлой силе. Стали голодные ангелы переметываться на темную сторону, вызывая осуждение верховных сил и намечая перелом времен.
Вот и задашься невольной мыслью, какая выгода нам, смертным, оттого что топчутся светлые и темные стада на пастбище души нашей? Общипывают до последней травинки все, что в наших душах произрастает, ничем не гнушаясь. Иль вся разгадка в том, что поле отвергнутое начинает жухнуть и гнилью, ржой идет налитое зерно. И жизнь становится не мила, когда в душе не сжаты хлеба и бурьян осенний не выполот. В такие мгновенья на все готов пойти человек, только бы вновь его посетили небесные созданья и сняли урожай души нашей, освободили от набухших зарослей чувств. Великая тайна причастия, когда во всякий раз мы воскресаем в Жертве, вновь ощущая острым чувством новорожденного, что живы, живем! Как страшно жить, когда нашу душу уже никто не посещает! Вот оно – одиночество, ни с каким другим не сравнимое!
В таком ужасном одиночестве Цезарь и пребывал всю ночь. Настойчиво он шел и шел по пустынной дороге сонного царства души и не понимал, куда все подевались, почему вокруг ни одной живой твари? Даже теней не было. И только под самое утро появились знакомые места, а перед глазами стали виснуть неживые картины минувшего. Сонная хмара стала проясняться, и даже песня заиграла.