VI
У Брусницыных по вечерам иногда собирались "свои", т.-е. университетские. Большинство -- готовившиеся к магистерскому экзамену, или работавшие над диссертацией, или доценты. Это был особый мирок, поглощенный своими университетскими интересами. Честюнину особенно интересовали эти будущие ученые, профессора и подвижники науки, представлявшие собой вторую стадию студенчества. Она мысленно сравнивала этих университетских людей со студенческим миром, и сравнение было не в пользу первых. Здесь чувствовалось уже какое-то охлаждение, интересы суживались, и на первый план выдвигалось свое я. Карьеристами назвать их было нельзя, но было что-то в этом роде, хотя и прикрытое хорошими словами. Там, в студенческих кружках охватывала молодая теплота, а здесь уже начиналась рассудочность. При случае "свои" не щадили друг друга и открывали карты: один имел сильную поддержку в знаменитом профессоре, другой прокладывал дорогу докладами и сообщениями по ученым обществам, третий рассчитывал на выдающуюся работу -- у каждого был свой метод борьбы за ученое существование. Глядя на них, Честюниной как-то не верилось, что вот эти корректные, выдержанные молодые люди еще недавно были студентами, шумели по аудиториям, спорили и горячились в своем студенческом кружке и вообще увлекались. -- Вы не видали, Марья Гавриловна, как объезжают молодых лошадей? -- объяснял Брусницын.-- То же самое... Сначала молодая лошадка брыкается, бунтует, а потом успокоится и привыкает к своим оглоблям. У каждого из нас есть такие оглобли... Вероятно, теперь вы иногда критикуете и даже осуждаете нас, университетских, а придет время -- и сами будете такой же. -- Нет, такой не буду, Сергей Петрович. Это не значит, что я считаю себя каким-то счастливым исключением,-- просто, я не могу быть именно такой. -- Вы соскучились о своих студенческих кружках? -- Да... Брусницын подумал и добродушно прибавил: -- Вы правы, Марья Гавриловна, с той поправкой, что молодость не повторяется, а с ней и молодая искренность, и порывы, и счастливая самоуверенность, и всё то, чем красна каждая весна. Последнее Честюнина уже могла проверить собственным опытом. Бывая в академии на лекциях, она уже не испытывала того волнения, как в прошлом году. Да и другие слушательницы тоже. Это было не разочарование и не усталость, а что-то другое, чему нельзя подобрать определенного названия. -- А ведь мы уже старенькие, Честюнина,-- говорила раз Морозова, когда они вместе гуляли по коридору.-- Вот посмотрите на новеньких первокурсниц... Как они торопятся, суетятся, какой деловой вид у каждой -- ведь и мы были такими же. Морозова рассказывала последние кружковые новости -- в собственном смысле нового ничего не было, а только повторялось старое. Кстати, неизвестно куда исчез Крюков. Говорят, что он совсем бросил академию. Впрочем, он всегда отличался легкомыслием, и наука немного потеряла в нем. Гении и бабьи пророки всё в том же положении,-- Морозова не могла обойтись без ядовитого словца. Её слова попадали в цель, потому что Честюнина уже начала чувствовать себя немного чужой среди увлекавшейся зеленой молодежи, принесшей в столицу такой запас нетронутых молодых сил. Это чувство особенно усилилось, когда она случайно попала в кружок Бурмистрова. Там было всё по-старому, те же разговоры и те же поклонницы гениального человека. Да, всё было то же, а Честюнина слушала молодых ораторов и думала про себя, что из них выйдет лет через десять. Это старческое настроение огорчало её, но она не могла от него отделаться. Неужели в этом и заключается тот опыт жизни, которым грозят юности все старики? И он будет расти с каждым годом, пока человек не достигнет той степени мудрости, когда от него останется одна труха. А главное, не было уже того настроения, которое её охватывало еще в прошлом году. После этого печального опыта Честюнина вернулась домой в самом грустном настроении и обвинила себя в том старчестве, о котором говорила Морозова. Не старилась и оставалась вечно-молодой одна наука, и Честюнина с каким-то особенным азартом накидывалась на занятия. Это был её дом, где чувствовалось так легко и бодро. Судьба Кати беспокоила Честюнину, но девушка не решалась отправиться на квартиру Парасковеи Пятницы, где для неё оставались еще тяжелые воспоминания. Сама Катя не подавала о себе никаких известий, кроме поклонов, которые привозил Эжен. Но незадолго до рождества Честюнина неожиданно встретила её на улице. Катя ехала на извозчике, выскочила из саней и бросилась её обнимать. -- Нехорошая, нехорошая...-- повторяла она.-- Разве можно так забывать сестру? Я думала, что ты умерла, вывихнула ногу или вышла замуж за этого чучелу ботаника... --- Первого и второго нет, а третьего не будет... -- Ну, это твое дело. Мне что-то рассказывал Эжен... Ах, виновата, это он влюблен в эту чучелку. Ха-ха... А знаешь, я собралась к тебе, Манюрочка. У меня есть очень и очень серьезное дело... да. Знаешь, откуда я теперь еду? -- С репетиции, конечно... -- А вот и не угадала... Еду сейчас из редакции одной газеты, в которой разнесли мужа. Ездила объясняться, но опять не застала редактора. Подозреваю, что он просто прячется. А уж я бы его так отчитала, так отчитала! Представь себе, они не признают никакого таланта у Валерия... Ни-ка-ко-го!.. Как тебе это нравится?.. У Валерия нет таланта?! -- Мне кажется, Катя, что лучше было бы твоему мужу самому объясниться с редактором... -- Ах, ты ничего не понимаешь, Манюрочка... Во-первых, всякий артист самолюбив, а во-вторых, он и не подозревает о моих хлопотах. Валерий ни за что на свете не позволил бы такие объяснения -- он слишком горд для этого. Есть, Манюрочка, благородная гордость артиста... Да. Я этого раньше совсем не понимала... Катя ужасно торопилась, несколько раз начинала прощаться и кончила тем, что отпустила своего извозчика и поехала к Честюниной. Ей нужно было выговориться и излить свою душу. Честюнина была очень рада её видеть и рассматривала такими глазами, точно Катя вернулась из какого-то далекого путешествия. Катя болтала всю дорогу, смеялась, бранила какого-то антрепренера и непременно хотела ехать опять в редакцию. Когда они подъехали уже к самой квартире, Катя заявила: -- Манюрка, знаешь, что я тебе скажу?.. -- Я слушаю... -- Я давно не видала тебя, а сегодня смотрю и... Ведь ты красавица, глупая моя Манюрочка! И настоящая красавица, строгая славянка... Черты лица не совсем правильны, но это придает только пикантность. Поверни немного голову... вот так... Прелесть! Чему ты смеешься, дурочка? Вот спросим извозчика.. Извозчик, которая барышня красивее? Извозчик повернул, улыбавшееся лицо, почесал в затылке и проговорил: -- Которая красивее? А обе никуда не годитесь... -- Вот тебе раз!.. Почему же не годимся? -- Какая же красота, ежели вдвоем-то фунта не подымете? Главная причина, что господская кость жидкая... Катя расхохоталась до слез. -- Вот это так анатомия: жидкая кость. А впрочем, почему бы истине не изрекаться устами петербургского Ваньки... Вот тебе, Ванька, гривенник на чай. Поднимаясь по лестнице, Катя продолжала болтать. -- Знаешь, Манюра, если б я была мужчиной, я влюбилась бы в тебя... И никому бы не отдала. Какие глупые эти мужчины вообще, и чего смотрит твой чучелистый ботаник. Нужно быть окончательно слепым, чтобы упустить такую женщину... Настоящие красавицы не те, у которых академически-правильные лица, а те, у которых есть внутренняя красота. Бог справедлив и дал женщине красоту, чтобы пополнить кое-какие недостатки. Когда они вошли в комнату, этот гимн красоте неожиданно превратился в довольно неприятное объяснение, как это могло быть только у Кати. -- Знаешь, Манюрочка, у меня мелькнула счастливая мысль,-- заявила она восторженно.-- Поезжай ты в редакцию и объяснись. -- Я?!. -- Да, да, именно ты... Представь себе положение редактора, когда ьойдет такая девушка, как ты, и объяснит ему всю его подлось. Я уверена, что он просто не понимает, что делает, а ты ему и объяснишь всё. У тебя, знаешь, такой внушительный. вид весталки с Выборгской стороны... Ты ему скажи, что Зазер-Романов выдающийся талант, что он скоро прогремит на всю Россию, что ему нужно сделать только первый шаг к славе... Одним словом, ты это сумеешь сделать. -- Ты это, конечно, не серьезно? -- Совершенно серьезно... -- Не могу, к сожалению... -- Ты не можешь?.. А если я буду просить тебя на коленях?.. Если я не уйду отсюда?.. Я тебя сама завезу в редакцию и подожду на тротуаре... -- Катя, ты сошла с ума... -- А если от этого зависит вся моя жизнь?... -- Еще раз: не могу. -- Нет, ты не хочешь!.. Ты -- эгоистка, ты -- бесчувственная, ты... ты... Одним словом, я тебя не хочу больше знать и отрекаюсь от тебя навсегда. Вот до чего ты меня довела, несчастная... Катя наговорила еще каких-то дерзостей, повернулась и, не прощаясь, вышла из комнаты. Но из коридора она вернулась, вспомнив, что позабыла хлопнуть дверью. Приоткрыв дверь, она просунула голову и заявила: -- Если бы был Крюков, он бы всё это сделал. Вот тебе... Удар двери был настолько силен, что из соседнего номера показалась голова Брусницына. Он посмотрел на Катю удивленными глазами и спросил: -- Это вы? -- Да я... то-есть не я, а дверь. -- Но ведь так можно её и сломать... -- А вам её жаль, то-есть дверь?.. Какой вы добрый... Вот дверь жалеете, а когда человека преследуют и губят -- вам всё равно. Вы все бесчувственные... Ну, что ей стоит заехать в редакцию? Я подождала бы её на тротуаре... Понимаете: всего несколько слов. Но это какое-то чудовище, девица без сердца, медицинский препарат, северный полюс в юбке, синий чулок... Еще никогда и никто в жизни так меня не оскорблял! Понимаете? Ботаник смотрел на разгорячившуюся даму и ничего не мог понять, что её еще более разозлило. -- Позвольте, мне кажется, что я вас где-то встречал,-- неожиданно заявил он и улыбнулся уже совсем не к месту. -- Очень даже просто: я сестра вашей Марьи Гавриловны... -- Ах, да... Это вы меня называете чучелом, а сестру чучелкой? Да, припомнил... Но, позвольте, почему же вы называете Марью Гавриловну нашей? -- Как я это объясню вам, когда вы всё равно ничего не поймете... -- Вы думаете, что не пойму? -- Я убеждена... Идите и скажите вашей Марье Гавриловне, что она просто дрянь и больше ничего. Идите сейчас... Что же вы стоите? -- Позвольте... Я всё-таки ничего не понимаю, сударыня. В ответ послышался истерический плач. Брусницын взял Катю за руку и повел к себе в комнату. -- Вы успокойтесь, ради бога,-- уговаривал он.-- Выпейте воды... Если Марья Гавриловна не могла вам помочь, так, может быть, это могу сделать я. Во всяком случае, не следует падать духом... Катя сидела на "ученом кресле" у письменного стола, пила воду, плакала и довольно бессвязно передала, в чем дело. Брусницын слушал её, подняв брови, и никак не мог припомнить, что нужно сделать еще, когда дама плачет. -- Послушайте, сударыня, отчего вы мне не объяснили всего сразу? Да я сам съезжу в редакцию и переговорю... Знаете, мне не раз случалось иметь такие объяснения... гм... да... Да поедемте хоть сейчас. Впрочем, нет, у вас лицо заплаканное. -- Вы -- благородный человек, единственный благородный человек... Эта трогательная сцена была нарушена появлением "чучелки". Елена Петровна очень строго посмотрела на Катю, а когда брат заявил о своем намерении ехать в редакцию -- только пожала плечами. -- Вы меня презираете?-- как-то по-детски спрашивала её Катя. -- Я? Я вас вижу во второй раз и совсем не знаю,-- с леденящей холодностью ответила Елена Петровна.