IV.
Утром пароход долго простоял у пристани Гребешки. Сначала грузили дрова, а потом ждали какую-то важную чиновную особу. Брат Павлин начал волноваться. "Брат Яков" придет в Бобыльск с большим опозданием, к самому вечеру и придется заночевать в городе, а всех капиталов у будущаго инока оставалось четыре копейки. -- Задаст тебе жару и пару игумен,-- поддразнивал повар Егорушка. -- Это ничего... По делом вору и мука. А лиха беда в том, что работа стоит. Какое сейчас время-то? Страда стоит, а я целую неделю без всякаго дела прогулял. -- В том роде, как барыня... Ах, ты, горе луковое!.. Егорушка продолжал все время следить за Половецким, даже ночью, когда тот бродил по палубе. -- Ох, не прост человек...-- соображал Егорушка.-- Его и сон не берет... Сейчас видно, у кого что на уме. Вон председатель, как только проснулся и сейчас подавай ему антрекот... Потом приговаривался к пирожкам... А этот бродит, как неприкаянная душа. За время стоянки набралась новая публика, особенно наполнился третий класс. Чувствовалась уже близость Бобыльска, как центра. Ѣхали поставщики телятины, скупщики яиц, сенные подрядчики и т. д. Между прочим, сели два солидных мужичка и начали ссориться, очевидно продолжая заведенный еще в деревне разговор. -- Дураки мы, и больше ничего,-- повторял рыжебородый мужик в рваной шапке.-- Прямо от своей глупости дураки... Его спутник, оборванный, сгорбленный мужичок, с бородкой клинушком угнетенно молчал. Изредка он подергивал левым плечом и слезливо моргал подслеповатыми глазами. -- Да, дураки,-- повторял рыжий.-- Сколько берлогов мы оказали барину Половецкому? На, получай сотельный билет... Помнишь, как он ухлопал медведицу в восемнадцать пудов? А нынче цена вышла-бы по четвертному билету за пуд... Сосчитай-ка... восемнадцать четвертных... двести пятьдесят да двести -- четыреста пятьдесят и выйдет. А мы-то за сотельный билет просолили медведицу... Половецкий даже покраснел, слушая этот разговор. Мужички -- медвежатники, обкладывавшие медвежьи берлоги, конечно, сейчас не узнали-бы его, хотя и говорили именно о нем. Ах, как давно все это было... Да, он убил медведицу и был счастлив этим подвигом, потому что до известной степени рисковал собственной жизнью. А к чему он это делал? Сейчас он решительно не мог бы ответить. Рыжий медвежатник только делал вид, что не узнал Половецкаго, и с расчетом назвал его фамилию. Ишь, как перерядился, точно собрался куда-нибудь на богомолье. Когда пароход, наконец, отвалил, он подошел к Егорушке и спросил: -- А давно вон тот барин едет? -- А ты его знаешь? -- обрадовался Егорушка. -- Случалось... На медведя вместе хаживали. Михайлой Петровичем звать. Ловкий, удалый барин... Он тогда служил офицером, жена красавица, все было по богатому. -- Так, так... А я то и ни весть чего надумался о нем. Сел он прошлой ночью за Красным Кустом. Так-с... Ах, ты грех какой вышел... -- У него большущее имение в Тверской губернии, да у жены два в нашей Новогородской. Одним словом, жили светленько... -- Проигрался в карты -- вот и все,-- решил Егорушка, махнув рукой. А я то, дуралей, всю ночь караулил... Думаю, сблаговестит он у меня кастрюли. -- Куда бы ему, кажется, ехать,-- соображал мужичок, подергивая бородку. -- И с котомкой едет... Не спроста дело. Егорушка только крутил головой. Нынче мудреные и господа пошли, не то, что прежде. Один председатель из настоящих господ и остался. Половецкий видел особу, из-за которой пароход простоял на пристани целых пять часов. Это был брюзглый, прежде времени состарившийся господин в штатском костюме. Он шел с какой-то особой важностью. Его провожали несколько полицейских чинов и какие-то чиновники не из важных. Вглядевшись в этого господина, Половецкий узнал своего бывшаго приятеля по корпусу. Боже мой, как он изменился и постарел за последние года, когда бросил Петербург и посвятил себя провинциальной службе. По жене Половецкий призодился ему дальним родственником. Перед отездом из Петербурга Половецкий прочел в газетах о назначении Палтусова на выдающийся пост, но не знал, котораго из братьев. "Председатель" Иван Павлыч так и вытянулся пред особой, но Палтусов едва отдал ему поклон. Это было олицетворение чиновничьяго тщеславия. -- "Ведь и я мог быть таким же",-- с улыбкой подумал Половецкий, припоминая по ассоциации идей целый ряд пристроившихся по теплым местам товарищей. Ему почему-то сделалось даже жаль этого важничавшаго господина. Сколько тут лжи, а главное -- человек из всех сил старается показать себя совсем не тем, что он есть на самом деле. Все это видят и знают и стараются пресмыкаться. Быть самим собой -- разве это не величайшее счастье? О, как он доволен был теперешним своим настроением, той согревающей душевной полнотой, о которой еще недавно он не имел даже приблизительнаго представления. И все кругом было так тесно связано между собой, представляя собой одно целое. Вот и повар Егорушка с его красным носом близок ему, и мужички медвежатники, и брат Павлин. Здесь все так просто и ясно... Кстати, Егорушка несколько раз подходил к нему и как-то подобострастно и заискивающе спрашивал: -- Не прикажете-ли чего нибудь, ваше благородие? -- Почему ты думаешь, что я благородие? -- Помилуйтес, сразу видно... В кирасирском полку изволили служить? -- В кавалерии... -- Так-с. Лучше военной службы ничего нет. Благородная службас... У всякаго свой гонор-с. Егорушка уже успел сообщить брату Павлину все, что выспросил у медвежатника про Половецкаго, но брат Павлин даже не удивился. -- У нас в обители жил один барин в этом роде,-- кротко обясяял он. -- Настоящий барин. Даже хотел монашество принять, но игумен его отговорил. Не господское это дело... Послушание велико, не выдеряш. Тяжело ведь с гордостью-то разставаться... Ниже всех надо себя чувствовать. -- Да, трудновато...-- согласился Егорушка.-- Вот хоть до меня коснись -- горд я и никому не уступлю. Игумен бы мне слово, а я ему десять. Половецкий заказал чай и пригласил брата Павлина, который счел долгом отказаться несколько раз. -- Мне скучно одному,-- обяснил Половецкий. За чаем он подробно разспрашивал брата Павлина о всех порядках обительской жизни, о братии, игумене и о всем обительском укладе. -- У нас обитель бедная, и все на крестьянскую руку,-- обяснял брат Павлин. -- И сам игумен из крестьян... Один брат Ираклий из духовнаго звания. Ну, и паства вся тоже крестьянская и работа... -- А посторонние бывают? -- Конечно, наезжают. Купчиха одна живет по целым неделям. О муже покойном все убивается... Страсть тоскует. А, ведь, это грешно, т. е. отчаяние, когда человек возлюбит тварь паче Бога. Он хоть и муж ей был, а все таки тварь. Это ей игумен обяснял при всей братии. Он умеет у нас говорить. До слез доводит... Только с одним братом Ираклием ничего не может поделать. Строптивец и постоянно доносы пишет... И про купчиху архиерею жаловался, и меня тут же приплел... А я его все-таки люблю, когда у него бывает просветление души. -- А новых братьев принимают в обитель? -- спросил Половецкий. -- А этого я уж не могу знать. Все зависит у нас от игумена... Так приезжают и живут. Только больше месяца оставаться игумен не позволяет. Когда вечером пароход подходил уже к Бобыльску, Половецкий спросил брата Павлина: -- А если я приду к вам в обитель, меня примут? -- Даже очень хорошо примут... Игумен будет рад. -- Вы будете ночевать в городе? -- Придется... Одному-то ночью как-то неудобно идти. -- Пойдемте вместе. Брат Павлин недоверчиво посмотрел на Половецкаго и кротко согласился. Когда Половецкий выходил с парохода, на сходнях его догнал повар Егорушка и, задыхаясь, проговорил: -- А, ведь, Павел-то Митрич, г. Половецкий, померши... Ах, что только и будет!.. -- Какой Павел Митрич? -- А Присыпкин... Какой человек-то был!.. -- Какой человек? -- А наш, значит, природный исправник... Семнадцать лет выслужил. Отец родной был... -- А как вы узнали мого фамилию? -- Помилуйте, кто-же вас не знает... Мужички медвежатники все обсказали. Да... Ах, Павел Митрич, Павел Митрич... Половецкому было очень неприятно, что его фамилия была открыта. Егорушка страдал старческой болтливостью и, наверно, разскажет всему пароходу. -- Егорушка, вы молчите, что видели меня,-- просил он. -- Помилуйте, барин, да из меня слова-то топором не вырубишь... Так, с языка сорвалось. Ах, Павел Митрич... В подтверждение своих слов Егорушка бросился на пароход, розыскал "председателя" Ивана Павлыча и разсказал ему все о Половецком, с необходимыми прибавлениями: -- В обитель они пошли с братом Павлином... Надо полагать, пострижение хотят принять. -- Половецкий... да, Половецкий... гм...-- тянул из себя слова Иван Павлыч.-- Фамилия известная... А как его зовут? -- А вот имя-то я и забыл... Михайлой... -- Михаил Петрович? -- Вот, вот... В кирасирах служили, а сейчас с котомочкой изволят идти на манер странника... А Павел то Митрич? -- Да, приказал долго жить... -- Какой человек был, какой человек... -- Да, порядочный негодяй,-- отрезал Иван Павлыч, ковыряя в зубах. Егорушка даже отступил в ужасе, точно "председатель" в него выстрелил, а потом проговорил: -- Действительно, оно того... да... Можно сказать, даже совсем вредный был человек, не тем будь помянут. Половецкий и брат Павлин остановились переночевать в Бобыльске на постоялом дворе. И здесь все было наполнено тенью Павла Митрича Присыпкина. Со всех сторон сыпались всевозможныя воспоминания, пересуды и соображения. -- И что только будет...-- повторял рыжебородый дворник, как повар Егорушка. Проезжаго нарола набралось много, и негде было яблоку упасть. Брат Павлин устроил место Половецкому на лавке, а сам улегся на полу. -- Вам это непривычно по полу валяться, а мы -- люди привычные,-- обяснял он, подмащивая в головы свою дорожную котомку.-- Что-то у нас теперь в обители делается... Ужо завтра мы утречком пораньше двинемся, чтобы по холодку пройти. Как раз к ранней обедне поспеем... Половецкий почти не спал опять целую ночь. В избе было душно. А тут еще дверь постоянно отворялась. Входили и выходили приезжие. На дворе кто-то ругался. Ржали лошади, просившия пить. Все это для Половецкаго было новым, неизвестным, и он чувствовал себя таким лишним и чужим, как выдернутый зуб. Тут кипели свои интересы, которых он в качестве барина не понимал. На него никто не обращал внимания. Лежа с открытыми глазами, Половецкий старался представить себе будущую обитель, суроваго игумена, строптивца Ираклия, весь уклад строгой обительской жизни. Он точно прислушивался к самому себе и проверял менявшееся настроение. Это был своего рода пульс, с своими повышениями и понижениями. И опять выплывала застарелая тоска, точно с ним рядом сидел его двойник, от котораго он не мог избавиться, как нельзя избавиться от собственной тени. Половецкий не знал, спал он или нет, когда брат Павлин поднялся утром и начал торопливо собираться в дорогу. -- Ох, не опоздать-бы к обедне...-- думал он вслух.-- Брат Ираклий вот какое послушание задаст... -- Ведь он не игумен,-- заметил Половецкий. -- Он и игумну спуску не дает... Особенный человек. Так смотреть, так злее его нет и человека на свете. А он добрый. Чуть что и заплачет. Когда меня провожал -- прослезился... А что я ему? Простец, прямо человек от пня... Не смотря на раннее утро, город уже начинал просыпаться. Юркое мещанство уже шныряло по улицам, выискивая свой дневной труд. Брат Павлин показал царский дуб и мост, с котораго Иван Грозный бросал бобыльцев в реку. -- Несчетное множество народу погубил,-- обяснял он со вздохом.-- Года с три город совсем пустой стоял, а потом опять заселился. Миновав грязное даже в жаркую пору предместье, они пошли по пыльному, избитому тракту. Кругом не было видно ни одного деревца. Сказывался русский человек, который истребляет лес до последняго кустика. Тощий выгон, на котором паслись тощия городския коровенки, кое-где тощия пашни. Брат Павлин шагал какой-то шмыгающей походкой, сгорбившись и размахивая длинными руками. Он теперь казался Половецкому совсем другим человеком, чем на пароходе, как кажутся в поле или в лесу совсем другими лошади и собаки, которых глаз привык видеть в их домашней обстановке. -- А вот и наша монастырская повертка,-- радостно проговорил брат Павлин, когда от тракта отделилась узенькая проселочная дорожка.-- Половину дороги прошли... Впереди виднелся тощий болотный лесок с чахлыми березками, елочками и вербами. Почва заметно понижалась. Чувствовалась близость болота. Луговая трава сменилась жесткой осокой. Пейзаж был незавидный, но он нравился Половецкому, отвечая его настроению. Деревья казались ему живыми. Ведь никакое искусство не может создать вот такую чахлую березку, безконечно красивую даже в своем убожестве. В ней чувствовалось что-то страдающее, неудовлетворенное... Тощая почва, как грудь голодной матери, не давала питания. Ведь у такой голодной березки есть своя физиономия, и она смотрит на вас каждым своим бледным листочком, тянется к вам своими исхудалыми, заморенными веточками и тихо жалуется, когда ее всколыхнет шальной ветерок. И сколько в этом родного, сколько родной русской тоски.. А бледные, безымянные цветики, которые пробивались из жесткой болотной травы, как заморенныя дети... Ведь и в душе человека растет такая жесткая трава, с той разницей, что в природе все справедливо, до последней, самой ничтожной былинки, а человек несет в своей душе неправду. Чахлый лесок скоро сменился болотными зарослями. Дорожка виляла по сухим местам, перебегала по деревянным мостикам и вела вглубь разроставшагося болота. -- Слава Богу! -- проговорил брат Павлин, откладывая широкий кресть. -- Что такое? -- А звонят к заутрени... Половецкому нужно было остановиться, чтобы разслышать тонкий певучий звук монастырскаго колокола, протянувшийся над этим болотом. Это был медный голос, который звал к себе... Половецкий тоже перекрестился, не отдавая себе отчета в этом движении. -- Радость-то, радость-то какая...-- шептал брат Павлин, ускоряя шаг.-- Это брат Герасим звонит. Он у нас один это понимает. Кажется, чего проще ударить в колокол, а выходит то, да не то... Брат Герасим не совсем в уме, а звонить никто лучше его не умеет. Они прошли болотом версты четыре, пока из-за лесного островка блеснул крест монастырской колокольни. Брат Павлин начал торопливо креститься, а Половецкий почувствовал, как у него сердце точно сжалось. Возвращающийся из далекаго, многолетняго странствования путешественник, вероятно, испытывает то же самое, когда увидит кровлю родного дома. -- Скоро будем и дома... -- ответил на его тайную мысль брат Павлин. В дороге люди настолько сближаются, что начинают понимать друг друга без слов. Брат Павлин прибавил шагу и несколько раз оборачивался, глядя на Половецкаго улыбавшимися глазами, как будто желал его ободрить. Обитель точно утонула в болоте. Дорога колесила, пробираясь сухими местами. Перекинутые временные мостики показывали черту весенняго половодья. Неудобнее места трудно было себе представить, но какая-то таинственная сила чувствовалась именно здесь. Есть обители нарядныя, показныя, которыя красуются на видных местах, а тут сплошное болото освещалось тихим голосом монастырскаго колокола, призывавшим к жизни. -- Хорошо...-- ответил брат Павлин на тайную мысль Половецкаго.-- Лучше места нет... Отишие у нас. Очень уж я возлюбил нашу тишину... Душа радуется к молитве. Самая обитель показалась как-то сразу. Старинная белая церковь занимала центр, а вокруг нея жались в живописном безпорядке низенькия каменныя и бревенчатыя пристройки. Была и монастырская стена с узенькими оконцами, обрешетченными железными прутьями. Виднелась немного в стороне другая церковка, низенькая, с плоской крышей, тонкими главами и стоявшей отдельно колокольней. Хозяйственныя постройки помещались за монастырской оградой, образуя отдельный двор. Из-за монастыря, через редкую сетку сосен и елей, блестело озеро. Чем-то тихим и забытым веяло от этой обители, и Половецкий облегченно вздохнул. У открытых монастырских ворот стояла крестьянская телега, в которой лежала какая-то исхудалая баба с лихорадочно горевшими глазами. -- Одержимая... -- обяснил брат Павлин. -- У нас много таких бывает, которые ищут благодати. -- "Ведь и я тоже одержимый"...-- невольно подумал Половецкий.-- "И тоже пришел искать благодати"...