Тут я услышал смех. В дверях стоял большой высокий господин с усами и смеялся так, что слезы текли. «Ох, — говорил он, — уморил жиденок, совершенно уморил. Вот уж поистине дурак. Дети, подите сюда».
Открылась другая дверь, и вбежало много детей. За ними шла собака, большая, как лошадь, и очень страшная. У меня задрожали ноги. (Я уже объяснил вам, что я очень боялся собак.) А она шла все ближе и ближе. Я так испугался, что и ей сказал: «Здравствуйте, как поживаете?» — и протянул руку. Она зарычала. Тут я упал. Когда я открыл глаза, стены дрожали от хохота: смеялись все. Сзади стоял отец, весь в поту, держа в руках будильник, и старался показать, что он улыбается. «Папаша, — сказал я, — идем домой. Мне тут нехорошо». — «Вот так так, — выговорил сквозь смех высокий господин. — А мы только что собрались с тобой как следует познакомиться. Мы тебе всех наших собак покажем. У нас их целая свора. Приведите сюда Ральфа», — сказал он кому-то. «Ваша светлость, — сказал вдруг отец, и я не узнал его голоса, — будьте такой добрый, отпустите мальчика. Он у меня слабый». — «Ничего, — ответил господин, — ничего ему не будет. Ральф, познакомься с ним». Наверное, я крикнул, хотя хорошо не помню.
«Пустите его! — закричал отец совсем громко. — Я не позволю! — Он бросил золотой будильник, и тот зазвенел. — Пустите меня к нему!» — «Сумасшедший жид… Разбил часы… Жид… Часы…» — стали кричать все вместе. И даже за воротами мы слышали этот крик. У меня горела рука, а у отца был вырван рукав у подвенечного сюртука.
— Что же было дальше? — запинаясь, спросила Зоя.
— Дальше мы уехали из Томашполя. Жить там стало для нас невозможно. Два раза приезжал урядник, у нас отобрали лавку, а Мишу, монтера, исключили из хедера за дерзкого отца. А я сделался совсем не в себе. Учиться как следует я не мог. Тут как раз подвернулся цирк. Между прочим, выяснилось, что я так испугался тогда в имении, что здесь не боялся никаких зверей, даже львов. Я занялся змеями и вот живу.
Копельман-младший замолчал и откашлялся.
— Конечно, прошло много лет, — снова начал он, — но я и теперь скажу, что у тех людей были каменные сердца. А самое главное, время было такое. Слава, слава Богу, что прошли такие времена, когда из живого человека можно было сделать себе игрушку. Какие люди были… А потом этот, будь он проклят, сам Свербеев, Григорий… Георгий, как его…
— Никита Егорович, — тихо сказала Зоя. — Это был мой отец. Я все это теперь вспомнила.
…Абдалах-Ага, с успехом закончивший гастроли, уехал из Москвы, увозя с собой чемодан с дырками, в котором Зоя Никитишна заподозрила чеснок.
В квартире все пошло по-прежнему. Зоя была такая же, как всегда.
Но если бы психологи обратили свое научное внимание на вышитые подушки, они нашли бы в них пищу для размышленья. Зоя — та самая, которая так избегала всего красного и современного, которая так лелеяла розовое прошлое, — вышила новую подушку. По красному фону извивалась превосходно вышитая змея, у которой, если присмотреться внимательно, были близорукие и добрые глаза Копельмана-младшего.
1926
Печень Хаима Егудовича
Как известно из географии, Днепр становится судоходным только от города Орши. Но в самой Орше он узок и незначителен, и трудно предположить, что у этой реки такое разнообразное будущее. Глядя на гладкую водную ленту, то пеструю от звезд, то малиновую от заката, почти невозможно поверить, что под Александровском она обрывается бешеной бахромой порогов, а под Херсоном расстилается широкой скатертью, на которой лодки кажутся маленькими солонками.
При взгляде на человека тоже трудно сказать, на что он способен. Это о людях вообще, и в частности о Прицкере, приказчике универсального магазина в городе Орше, начиная от которого Днепр становится судоходным.
Магазин Хаима Егудовича универсален. Там гастрономическое отделение, где есть и шоколад «Яснополянская картошка», и семга, и язык, и пикули, причем все, без исключения, неуловимо попахивает керосином. Направо от входа — седла, уздечки и прочие лошадиные принадлежности. В другом углу — чашки, стаканы и даже ликерные рюмки на тонкой и длинной ноге, как у аиста. Но самая центральная стойка занята красным товаром. Там — упоенье и восторг не только оршанских женщин, но и баб из соседних деревень. Иная, в сапогах и тулупе, хоть она и пришла за чайником, упрется глазами в красный товар и стоит на дороге неотступно, пока Прицкер не скажет воспитанно:
— Извините, мадам, освободите движение. Или туда, или сюда, а то выходит, ни пинт и ни минт и положительно.
Хаим Егудович Корнер, хозяин магазина, в последнее время очень раздражителен. Он пошел к врачу, и тот сказал ему просто и ясно:
— У вас печень не в порядке. Что вы едите обычно?
— Фаршированную шейку гусиную, а что?
— Воздержитесь от этого. Повторяю, у вас раздражена печень.
— Доктор, простите, хоть вы глубокообразованный человек, но какое отношение имеет шейка к печени? Где именье и где вода! Я вам скажу, в чем дело: это Учредительное собрание.
— Как? — не понял доктор.
— Я вам говорю, Учредительное собрание. Оно у меня сидит в печенках. Оно же просто необходимо, и вот нет его. Это же нервирует; в чем дело?
Врач остался при своем мнении, и они разошлись, недовольные друг другом.
Прицкер тоже интересовался политикой и с жадностью читал московские газеты.
Придя из магазина к себе домой, в самую низкую часть Орши, ежегодно заливаемую Днепром, и будучи вдов, он делился соображениями со своим сыном Исайчиком. Исайчик, рожденный туберкулезной матерью, всегда болел, вставал редко и был прозрачно-желт, что не мешало ему иметь вполне определенные взгляды на жизнь.
— Ну, Исайчик, — говорит однажды Прицкер, входя весь мокрый от дождеснега, — как дела?
— Какие мои дела? Бок болит. Что у тебя? Сними калоши и возьми на окне селедку, я тебе оставил. А что у вас слышно?
— Что у нас, Исайчик? Хаим Егудович нездоров.
— Нездоров… Только что не лопается. Почему же ты не снимешь калош?
— Исайчик, я лучше в них останусь.
— Ну, что еще? Что еще случилось?
Сначала Прицкер отмалчивался, но потом принужден был сказать все. Оказывается, произошла трагедия. Спустившись в магазинный подвал для того, чтобы, по требованию Хаима Егудовича, пересчитать жестянки с керосином, Прицкер ступил в лужу серной кислоты. Кислота стояла в большой бутыли, неблагополучной по трещинам, на что своевременно указывалось Хаиму Егудовичу. Теперь — от холода, от другой ли какой причины — бутыль лопнула, кислота вылилась, и хилые Прицкеровы подошвы погибли вместе с носками. Хорошо, что ноги уцелели.
Слыша это, Исайчик от волнения начинает заикаться.
— Я тебя не понимаю, Прицкер, — говорит он, называя отца по фамилии, как и вся остальная Орша, — что ты за человек? Человек ты или нет? Не можешь ты сказать своему Хаиму, чтобы он, во-первых, не жалел бутылок, во-вторых, провел бы в подвал электричество и, в-третьих, возместил тебе башмаки.
— Так он же соглашается на в-третьих, — отвечает Прицкер, принимаясь за селедку. — Он мне дает вполне приличный товар из хромовой партии, только говорит, что вычтет из жалованья.
— Ой, Прицкер, что мне с тобой делать? Ты же вылитая овца. И ты согласился?
— Я сказал, что посоветуюсь с тобой, Исайчик, — отвечает Прицкер.
— Так вот, я запрещаю тебе эту комбинацию. Или пусть дает башмаки бесплатно, или наплюй на него.
— Исайчик, я не могу наплевать.
— Почему? Ну почему? Только факты.
— Факты такие, что он хозяин, Исайчик. А если мы будем плевать на хозяина, так свет перевернется. Но не это главное, Исайчик, Керенский меня тревожит.
— А что? — вскидывается Исайчик. — А что?
— Исайчик, он мне не нравится.
— А кому он нравится, я тебя спрашиваю? А что «те»?
— Те сидят в Смольном университете.
— Институте.