– Афанасия попросим, он меня любит… Может, он у кого-то денег одолжит, заплатит, а уж потом мы как-нибудь выплатим…
Маменька потупилась.
– Ты тут пока не в себе была, заходил он… Афанасий-то.
– И что?! – с надеждой выдохнула я.
– Да что, – мама горько усмехнулась. – Как рассказала я ему, он только ручки заломил, да лепечет «Ах ты, горе-то какое!» – да прочь со двора. Ах, Настенька! Не горюй ты так – стерпится-слюбится… видать, планида наша такая!
И, всхлипывая в платочек, вышла из комнаты. Тут на кровать вскочил мой кот Пафнутий – мохнатый, черный, как уголь, с янтарными глазами, и потерся о мою руку.
– Пафнутий, миленький! Один ты меня любишь, один ты не предашь! – зарыдала я, уткнувшись лицом в пушистый животик. Вспомнила я Афанасия милого, как гуляли мы с ним весной под цветущей черемухой; вспомнила его лицо – светлое, скромное, да взгляды нежные, робкие … Да уж – хотела с ним судьбу связать, да, видно, с робким толку не будет… Ибо человеческие планы всегда разрушаются кем-то, кто когтистой лапой смешивает заботливо разложенные карты – и только сильные решаются ему противостоять.
Мне было душно, дурно, хотелось воздуха. Встав, я подошла к окошку, морозными узорами расписанному, отворила форточку – благо, она была у меня большая, в четверть окна. В нее тут же ворвалась декабрьская стужа; порыв обжигающе ледяного ветра хлестнул мне в лицо мелким снежным крошевом… Тут же на край форточки вскочил Пафнутий, и вдруг замяукал, завыл зловеще, обращаясь к мутному петербургскому небу. И – странно – но мне вдруг показалось, что там, вдалеке, кто-то отозвался, мяукнув в ответ.
Часть 2.
Театр рукоплескал. Актеры выходили на поклоны под восторженные овации, смех, одобрительные возгласы – но, все же, зал аплодировал пока еще вполсилы. И, наконец, он взорвался аплодисментами, когда на сцену, приветственно подняв руки, вышел исполнитель главной роли – премьер труппы Аполлинарий Аметистов.
Он был и впрямь великолепен. Роскошная фигура, подчеркнутая эффектным костюмом красного бархата, широкие плечи, мужественный вид, золотые локоны до плеч, но главное – обворожительная, обаятельнейшая улыбка, от которой таяло сердце каждой дамы в зале – улыбка, от которой каждому хотелось улыбнуться в ответ. Добавьте также взгляд очей прекрасных, совершенно демонических, в которых любой даме хотелось утонуть навеки и не вынырнуть никогда. Полуприкрыв веки, он, казалось, купался в восторге толпы, как в солнечном свете, как в пушистых, соленых брызгах моря. Затем Аметистов прижал руки к сердцу, поклонился, и, наконец, с некоторым сожалением покинул сцену; но крики «бис», и неутихающие аплодисменты заставили его вернуться.
И снова он стоял, жмурясь, и даже как будто облизываясь. Взгляд его скользил по рядам зрителей, высматривая кого-то… кого?
Наконец, он ушел со сцены, унося кучу цветов, посылая воздушные поцелуи. Спектакль был окончен. Публика начала потихоньку расходиться, щебетали дамы, стучали откидные сиденья бархатных креслиц. Зал опустел.
Но один-единственный из зрителей никуда не ушел. Он сидел, ссутулившись, бессильно бросив на колени длинные руки – ноздри его раздувались, губы то сжимались, то шептали что-то, вероятно – какое-то проклятие. Спектакль, уже давно закончился, и его присутствие в пустом зале было нелепо и странно, но он не уходил. В ушах его звучали слова, произнесенные какой-то дамой в кремовом шелковом платье: «Изумительный спектакль! А как великолепен Аметистов!» – и душа его была полна горечи.
– Вы все туточки, Феофан Степанович? – раздался скрипучий голос капельдинера. – Полюбоваться на свой спектакль приходили? Замечательно у вас пьесы получаются, такой успех, аншлаг!
– Спасибо, Лука, – глухо ответил тот, кого поименовали Феофаном Степановичем. – Кажется, ты единственный, кто… – и, оборвав фразу, он махнул рукой и быстро вышел из зала.
Между тем, в своей скромной гримерке несравненный Аметистов стащил с головы парик, и вместо золотых локонов обнаружились короткие черные, уже с проседью, волосы. Сняв грим, он принял вид не роскошно-демонического, а просто усталого человека. Великолепный сценический костюм героя – алый бархат, золотая вышивка, рукава буфами – сменился на скромный сюртук. И, прикрыв на минуту веки, задумался, припоминая…
Он всегда был невероятно чувствителен к чувствам публики, к энергии толпы. Он ощущал восторженное обожание дам, оно его забавляло. Чувствовал он и чистую радость обывателей оттого, что созерцанием пьесы удалось им отогнать от себя назойливую скуку жизни, усталость или грусть. Но не это пьянило его, нет… Ибо было еще одно чувство, которое дарила ему толпа, и вот оно-то питало его и взбадривало. Сегодня его было особенно много, и он не мог понять – от кого оно исходит главным образом, ибо чувство это, всепоглощающее, подобное лютому голоду, излучал в толпе только один человек. И Аметистов точно знал, что этот человек придет снова и снова в театр, а потом – пожелает отыскать его для личной встречи, и вот тогда…
Он распахнул форточку и полной грудью вдохнул морозный воздух. Было тихо, театральная толпа уже схлынула, и даже копыта лошадей извозчиков не цокали по мостовой. И вдруг из тишины донесся крик – то ли кот мяучит, то ли плачет неупокоенная душа. Слегка улыбнувшись, Аметистов приблизил лицо к форточке, и мяукнул в ответ.
Часть 3. Настенька
Благословенны пусть будут все дни декабря, ибо ни в один их них венчаться не дозволено святой церковью! А также дни Рождества, и Святочную неделю, и Крещение господне, и еще шесть дней после – венчаться во все эти дни запрещено. Случись это горе летом, я бы давно уж стояла бы под венцом с постылым женихом. Но Рождественские посты и праздники хоть немного откладывали свадьбу с Игошиным, который назойливо появлялся у нас каждый день, и визиты его были для меня сущей мукой. Но еще противнее было то, что он требовал от меня визитов к знакомым по театру, потому как само собой понятно – на то и Святки, чтобы с визитами ходить. Появляясь в гостях со мной под руку, он и громогласно объявлял всем, что я его невеста и раздувался от простодушного тщеславия, постоянно приговаривая: «Хороша, а? Какова! А глазки! А ручки какие красивые!», словно тыча всем в лицо, что «вот у меня красотка невеста, а у вас-то нет»!
Впрочем, уязвить Афанасия ему не удалось – мой бывший нареченный весьма гордо появился в обществе с барышней Попелуховой (дочкой дирижера нашего театра), и посмотрел на жениха моего так презрительно, что тот заметно скис, но ненадолго: не прошло и десяти минут, как похвальба началась по новой.
– Вы расхваливаете меня так, словно я лошадь, которую вы хотите выгодно продать, – заметила я.
Он расхохотался. Ничуть не находя это сравнение обидным, он по-свойски потрепал меня по щеке и отвечал:
– А не все им! Пусть помучаются!
– Да может, они и не мучаются вовсе, – осторожно возразила я, – почему вы решили, что они мучиться будут?
Он посмотрел на меня снисходительно, как на малолетнюю дурочку, и молвил, с выражением презрения к моей глупости:
– Не знаете жизни вы, Настасья Павловна!
И добавил, прищурившись, словно разглядывая вдали важную для него цель:
– Хочу съездить к старинному приятелю своему. Вы уж принарядитесь…
А потом проговорил почти с угрозой:
– А в гостях уж потрудитесь на меня смотреть поласковей, а спросит кто – говорите, что по любви великой за меня выходите. Вам ясно?
– Чего уж яснее, – отвечала я с горечью; и через день я уже стояла перед дверью дома «старинного приятеля». Это была потертая дверь с облезлой краской, расположенная в глубине полукруглой ниши – как и положено всем дверям по петербургскому обычаю. Интересной у этой двери была только ручка: медная, в форме человеческой руки, словно высунувшейся из двери для дружеского рукопожатия. Почему-то от этой медной руки, протянутой мне столь по-приятельски, на душе стало чуть теплее.