Литмир - Электронная Библиотека

Программа, управляющая автоматом-палачом, создана таким образом, что его действия не поддаются однозначному истолкованию. То ли героиня с самого начала пытается преодолеть путы подневольности, бросить вызов своим создателям, спасти Арродеса, то ли сам ее бунт изначально запрограммирован, чтобы сделать казнь еще более ужасной. Героиня хочет предупредить возлюбленного об опасности, ограничить свидания с ним — и только еще больше разжигает в нем страсть. Пытается в отчаянии уйти из жизни, вонзив в себя ланцет, — но вместо этого совершает над собою ужасную хирургическую операцию: из бутафорского чрева прекрасной женщины выползает чудовищный серебряный скорпион. Все это происходит на глазах случайно (?) вошедшего в покои героини Арродеса, и его ужасу, разумеется, нет предела.

Во время долгой погони за беглецом описанная двойственность нарастает. То ли промедление героини вызвано ее колебаниями, поисками в собственном сознании сектора свободной воли, то ли все это устроено намеренно, чтобы вселить в Арродеса иллюзорную надежду на спасение и затем казнить еще более жестоко и неотвратимо. Рефлексия героини достигает все новых высот: она учится предугадывать каждый шаг своих таинственных и враждебных создателей. Прямолинейный бунт бесплоден, поскольку героиня приходит к вполне безотрадному умозаключению: «Итак, хитроумие сотворивших меня простиралось за последние пределы механического могущества, ибо они, несомненно, учли в своих расчетах вариант… когда я устремлялась на помощь любимому». Но означает ли это, что героиня тотально несвободна, что в ее сознании нет того самого участка свободы, который она столь настойчиво пытается нащупать?

Коль скоро бунт невозможен, героиня выбирает отказ от каких бы то ни было действий. И тут происходит неожиданное: Арродес смертельно ранен одним из похитителей, которые вмешиваются в ход событий с неясными целями. Хотят ли они вопреки приговору короля помочь Арродесу либо всего лишь желают использовать его обширные познания в своих интересах? Возможно также, что выход на сцену новых действующих лиц тоже предусмотрен всесильной программой, и тогда их задача состояла бы в том, чтобы усугубить муки приговоренного к смерти, внушить ему надежду на спасение от ужасной возлюбленной-убийцы, а затем казнить. Варианты истолкования финала можно множить и далее. До последнего вздоха Арродеса героиня не решается к нему приблизиться, наблюдает за агонией, не будучи уверенной в своих возможных поступках, не зная, что будет делать: добивать жертву либо спасать возлюбленного.

Так что же: программа все-таки вышла из строя, победа осталась за героиней — либо ее поведение до самого конца несвободно, предугадано заранее? Как видим, граница между кибернетической однозначностью и жизненной естественностью оказывается предельно размытой, а героиня на наших глазах обретает некое подобие самостоятельной («НЕ-человеческой») индивидуальности, даже не достигнув победы над программой. Начавшая свое самопознание с вопросов вполне гносеологического свойства, героиня под конец поднимается до выводов этических. Она чувствует себя абсолютно свободной, ибо на любой «ход» программы способна ответить осмысленным противодействием. С другой стороны, героиня страдает от абсолютной несвободы, поскольку противодействие может оказаться заранее предугаданным. Итак, достигнуто полное тождество «эмоций» машины и самоощущения человека «железного века», вынужденного непрерывно выбирать между бунтом и покорностью, причем покорность грозит обернуться гордым несмирением, а бунт то и дело оказывается бесплодным и обреченным на неудачу[16]. Кибернетическая программа, описанная как самонастраивающаяся система с непредсказуемой прагматикой, уподобляется, таким образом, некой абсолютной ипостаси зла, а живущая под властью программы машина чувствует себя как человек в присутствии борющихся за его душу высших сил.

Метафизика, теология вырастает у Лема из естественнонаучных размышлений, писатель выводит Абсолют не из несомненного факта веры, но из суммы фактов, весьма далеких от религии, более того — из эмпирического опыта, напрочь отрицающего присутствие в мире благого Творца: «Я не верю ни в Провидение, ни в предопределение. Мой жизненный опыт таков, что я могу представить себе — вместо предустановленной гармонии — разве что предустановленную дисгармонию, за которой следуют хаос и безумие». В «Маске» хаос и безумие доведены, кажется, до предела, за которым, однако, возникает луч света и надежды, быть может, вопреки осознанному намерению автора. Не случайно же первая и последняя фразы повести столь многозначительно смыкаются друг с другом: «Вначале была тьма» и «А на третий день взошло солнце».

Лем наделяет здесь личной судьбой не человека, но робота-убийцу. В своем самопознании героиня попросту переходит от ложной автобиографии к истинной. В экспозиции героине удается припомнить несколько параллельных вариантов своего «прошлого». Ее сознание и внешний облик сотканы из судеб нескольких разных женщин, которые в сумме должны были, по замыслу королевских оружейников, составить нечто идеально привлекательное для Арродеса (интеллект знатной дамы плюс красота простой деревенской девушки и т. д.). Потому-то в начале повести героиня одновременно воображает себя «графиней Тленикс, дуэньей Зореннэй и юной сиротой Виргинией». По ходу действия эти внешне достоверные, но ложные по сути вариации прошлого уступают место истинной биографии непрожитого. Описать ее в человеческих категориях невозможно, однако именно в рамках этой биографии осуществима самоидентификация героини.

Чем более отвлеченные концепции использует Лем в своей прозе, чем в более невероятных условиях его герои пытаются реконструировать собственное Я, тем — таков парадокс! — ближе оказывается художественная структура произведения к традиционным литературным образцам. «Маска» в этом смысле особенно показательна. Приведем одну из многих параллелей.

Начало 60-х годов прошлого века, как известно, ознаменовалось в России выходом на арену «новых людей» — позитивистов-теоретиков, старавшихся непосредственно воплотить в повседневную жизнь собственные умозрительные концепции. Речь идет не только о героях романа Чернышевского «Что делать?», но и, например, о Подпольном человеке. Герой повести Достоевского абсолютно лишен какого бы то ни было внешнего, «социального» облика: «Я не только злым, но даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым». Однако перед нами вовсе не «человек без свойств», наоборот, он переполнен противоречащими друг другу замыслами и ощущениями, которые никак не складываются в некоторое осмысленное единство: «…они так и кишат во мне, эти противоположные элементы» (ср. в «Маске»: «И моя любовь к нему, и яд во мне — из одного источника»).

Безымянный герой Достоевского, собственно, — не живой человек, но некая абстракция, искусственно «изготовленная» вариация существа с безграничным самосознанием. Эту собственную ущербность, ненатуральность парадоксальным образом понимает и сам Подпольный человек, он квалифицирует себя как «антитез нормального человека», то есть как «человека усиленно сознающего, вышедшего, конечно, не из лона природы, а из реторты (! — Д. Б.)». Эксперимент Достоевского воспроизведен в повести Лема с использованием новейшего научного антуража, однако его художественный смысл во многом остался прежним: уязвленное рефлексией сознание способно излиться тяжким грехом, но может стать и началом высоких прозрений.

* * *

Я правда разочаровавшийся, но все же не отчаявшийся окончательно усовершенствователь мира. Ибо я не оцениваю человечество как «совершенно безнадежный и неизлечимый случай».

С. Лем, «Моя жизнь».

О Леме трудно говорить и судить нейтрально, не впадая в мемуарный тон и стиль. Ибо биографизм не только и не просто основной для польского писателя способ отношения к действительности. Все его творчество в целом неизбежно воспринимается ныне в неразрывной связи с бурными событиями 40 — 80-х годов нашего столетия. Книги Лема — живая биография послевоенного времени. По словам самого писателя, «та эпоха сокрушила и взорвала все прежние условности и приемы литературного повествования. Непостижимая ничтожность человеческой жизни перед лицом массового истребления не может быть передана средствами литературы». По всей вероятности, именно тогда появилось и окрепло у молодого литератора убеждение в исчерпанности традиционных литературных приемов. А новые взгляды и теории уже стояли на пороге. С одной стороны, неслыханный резонанс экзистенциализма, с другой — кибернетический бум, надежды на исчерпывающее описание мира средствами точных наук.

вернуться

16

Отметим удивительное сходство рассуждений героини «Маски» с мировидением лирического героя Евгения Баратынского:

К чему невольнику мечтания свободы?
Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.
Уделу своему и мы покорны будем,
Мечты мятежные смирим иль позабудем;
Рабы разумные, послушно согласим
Свои желания со жребием своим —
И будет счастлива, спокойна наша доля.
Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы? О, тягостна для нас
Жизнь, в сердце бьющая могучею волною
И в грани узкие втесненная судьбою.

Как видно из последних строк стихотворения, перед лицом абсолютной предопределенности невозможными оказываются не только покорность, смирение, но и неповиновение, бунт — ведь и «страсти» в конечном счете оказываются дарованными «вышней волей»!

6
{"b":"871884","o":1}