– Так вот и молчи! – живо и жестко отозвался тот.
– Но так не поступают! Дождись по крайней мере, пока его выпишут из больницы!
– Таисья! – повысил голос Альфонсо. – Я не прошу у тебя ни совета, ни указания! Я еще пока здесь директор.
– Ну и что, что ты директор? – бесстрашно возразила она. – Дрор работает в Манасе двенадцать лет, тебя тогда и в помине не было. Человек перенес три инфаркта, а ты его увольняешь, когда он еще из больницы не вышел.
– Та-ись-я!!
Но она уже закусила удила. Глаза наполнились влагой, голос – надрывной хрипотцой.
– Да люди ли мы?! – воскликнула она с драматической силой, оглядывая коллег. – Наш товарищ, который не может сейчас ни слова сказать в свою защиту, прикован к больничной койке… Он лежит, беспомощный, под капельницами, и никто из врачей не скажет – как долго он протянет!.. И в это самое время его коллеги спокойно соглашаются выкинуть беднягу на улицу, оставляя его детей без куска хлеба! – Голос ее сорвался, она замотала головой и зарыдала, выкрикивая что-то бессвязное о гуманизме, о солидарности и о смерти под забором.
Продолжая громко рыдать, Таисья вскочила, лягнула стул, так что он опрокинулся, и выбежала из зала.
Я ошалела от этой столь стремительно развернувшейся сцены. В ту минуту я верила, что присутствую при экстраординарном скандале, в результате которого произойдут некие тектонические сдвиги в почве существования Матнаса. Тем страннее выглядели совершенно будничные, я бы сказала, рабочие физиономии остальных членов коллектива. Люсио делал вид, что спит: положив голову на стол, тихо, но внятно похрапывал. И эта кабанья голова на столе, и сидящие вдоль стола люди страшно напоминали мне что-то, чему пока я не могла подобрать название.
Перешли к обсуждению следующей темы – кажется, покупки инвентаря для спортзала. А я сидела и думала – что теперь будет? Уволят ли Таисыо за этот бунт, вернут ли неизвестного мне Дрора… А может быть, Альфонсо, поняв, что допустил непростительный промах в работе, уйдет с занимаемой должности «по собственному желанию»?
Спустя минуты три возвратилась посвежевшая Таисья, невозмутимо подняла стул, села рядом. Я искоса поглядывала на ее румяную умытую щеку.
– Вообще-то его можно понять, – вдруг спокойно сказала она по-русски, кивнув на директора. – Дрор всегда был херовым работником. Последние девять месяцев вообще не появлялся в Матнасе.
– Но ведь три инфаркта подряд? – спросила я осторожно. – Бедняга, совсем молодой мужик…
Таисья достала платок и высморкалась.
– Ничего удивительного, – отмахнулась она, уже прислушиваясь к дискуссии за столом, – пьянки, наркотики, бляди… – И вдруг с полуслова включилась на иврите в обсуждение проблемы: —…А я считаю недопустимым позволять подросткам… – и дальше совсем уж для меня неразборчиво: не по словам, по смыслу дела.
…На этом же заседании я была представлена коллективу: Дина, замещает Милу, наша новая «ракезет» (маркизет роковой на козе рогатой). Мне все улыбнулись, я всем кивнула. Потом Альфонсо заговорил о творческом подходе к работе каждого члена коллектива. Он повторял то и дело словосочетание, которое приблизительно можно было перевести как «полет фантазии». Получалось, что с этим полетом у всех «раказим» дела обстояли неважно.
– Давайте же помечтаем! – приглашал он требовательно, и с каждой фразой голос его отвердевал, как бывает в споре, когда неприятный тебе собеседник несет вздор и не желает вслушаться в твои доводы. Выглядело это, скажем прямо, нездорово: в полнейшей согласнейшей тишине всего коллектива директор Матнаса все повышал и повышал голос. В красивых длинных пальцах он вертел чашку с витиеватой надписью, и я пыталась издали прочесть, что там написано, – но безуспешно.
(Чувствую, с описанием этих многозначительно непристойных чашек в каждом новом своем сочинении я становлюсь несколько назойливой. Но ничего не могу с собой поделать: меня обуревает страсть коллекционера, нанизывающего эти случайные, дурацкие, смешные, прочувствованные фразы на тонкий серпантин повествования.)
Альфонсо все распалялся и распалялся, и по мере его возгорания остальные сникали, притихали, сонно застывали физиономии, замирало все вокруг.
– Ущелье – наше богатство, а мы не используем его! Нет фантазии, никто не знает – что с ним делать. А вы попробуйте спуститься в ущелье и прислушаться к музыке пустыни! Приложите мозги! А если их у вас нет – идите прочь! Вам нет места в Матнасе! Займитесь чем-нибудь другим. Точка! Я вас всех к черту – уволю!! – вдруг заорал он, на мой взгляд, несколько неожиданно.
Тем удивительнее показалась мне реакция коллег: все они уснули, во всяком случае сонно прикрыли глаза, слово вопли хозяина действовали на них гипнотически. А красавец накалялся все пуще, он кричал куда-то вдаль, впрок, для острастки. Его широкие, красиво развернутые плечи вздыбились, жилы вздулись на высокой загорелой шее, глаза, как пишут в таких случаях, «метали громы и молнии», правда – в неопределенном направлении. В его громогласном, перекатывающемся оре были навалены – как барахло на захламленном чердаке: полет фантазии, ущелье, ответственность перед населением, подготовка к празднику, огромные деньги туристов, музыка пустыни, музыка Генделя, я поснимаю вам головы, точка, суть вопроса, шевелите мозгами.
Во всяком случае, так это выглядело в моем воображении, немало потрясенном этим первым заседанием коллектива.
– Все «раказим» должны спуститься в ущелье! – воскликнул он наконец.
– Зачем? – спросила я озабоченным шепотом у Таисьи. Она отмахнулась – мол, потом!
– Но ведь какой-то идиот уже открыл там живой уголок, – подала голос Брурия. Странно, как такие яркие черные глаза могли оставаться столь холодными.
– Так вот и надо думать – что с этим делать. В ближайшие несколько дней мы совершим экскурсию в живой уголок, – продолжал он, успокаиваясь, – и вы обязаны приложить мозги к этому месту! Точка! Я призываю всех «раказим» спуститься в ущелье!
(Всем рогатым козлам – пастись в кизиловых рощах!)
Я осторожно оглянулась – «цевет» Матнаса дремал с открытыми глазами. Вязкая одурелая тишина застывшего полдня зудела в ушах. И тут на балконе тоненько всхлипнул, заплакал ребенок… кто-то невидимый стал его успокаивать, подсвистывать, ласково, умиленно гулить. Вдруг кто-то третий вскрикнул: «Ай-яй-яй!», запричитал, заохал, будто палец прищемил; вдруг застонали, заойкали сразу четверо, и взвыл грубый, хамский, глумливый бас, оборвался на хрипе; опять тоненько взвыли, кто-то захихикал…
Таисья оглянулась на мое ошарашенное лицо и пробормотала:
– Это ветер, не бойся. Тут такие концерты бывают – куда тебе твой шабаш!
Что такое ветры Иудейской пустыни, я и сама знаю. В иную ночь проснешься от воя и дребезжания стекол, и кажется: еще минута – и нас снесет вместе с крышей прямехонько в преисподнюю (да и лететь недалеко – тут, за соседнюю горку). Но то, что творилось в недавно отремонтированных трубах системы центрального кондиционирования Матнаса, то, как изощренно озвучивались щели, прорези, прорехи и щербины, нельзя было назвать завыванием ветра. Каждый раз это обрушивалось на меня внезапным шквалом страшных слуховых и культурных ассоциаций, оглушало, пугало, истязало и глумилось…
Часа через три, когда наконец Альфонсо иссяк, все мы были отпущены восвояси. Проходя мимо чашки директора, я взяла ее в руки и прочла надпись. На белом фаянсовом поле было написано витым красным шрифтом: «Трудно быть скромным, когда ты лучше всех».
Надо ли говорить, что в первый же рабочий день я составила подробный и разнообразнейший план работы: концерты, экскурсии, лекции, творческие вечера и заседания сразу трех клубов: географического, женского и «клуба трех поколений». В перспективе предполагался выпуск шестнадцатиполосной газеты на русском языке.
Дня через три после первого заседания коллектива секретарша Отилия – крепкая женщина в ковбойке и джинсах – объявила, что директор ждет меня в своем кабинете на собеседование.