Он так и лежит брюхом на земле, на въезде в город, – как кит, выбросившийся на берег, или как парусник, вынесенный на мель, озадачивая приезжих своей откровенной постмодернистской нефункциональностью.)
А если учесть, что здание Матнаса нависало над дорогой и снизу – подпертое высокой каменной стеной – казалось одиноким и отделенным от жилых массивов, сходство его с замком усиливалось. Во всяком случае, мне сходство представлялось фатальным.
Впрочем, моему шелудивому воображению дай легонько коленом под зад – оно и покатится с горы, как брошенный снежок, обрастая по пути Бог знает каким сором.
Первый мой рабочий день в Матнасе выпал на четверговое заседание коллектива. Вот написала «заседание коллектива» и чувствую – не то. На иврите эта еженедельная фантасмагория называлась «ешиват цевет», и хоть убейте меня, а это – при буквальном точном переводе – все-таки означает совсем иное. Другое звуковое наполнение смысла, а следовательно, и ассоциативных пазух воображения.
Случалось ли вам в детстве до одури играть в «слова»? Когда наперегонки ты пытаешься выжать из какого-нибудь длиннющего кудрявого причастия – как из выкрученной жгутом прополощенной простыни последние капли влаги – еще два-три коротеньких словца, еще одно, еще междометие! (Долгие дождливые вечера на застекленной дачной веранде. Немыслимые интеллектуальные усилия над словом «коллективизация». И были, были гиганты, выуживающие из этого слова фразу «или Ицик взял кота?»!) А после машинально крутишь каждое мамино мимоходом брошенное слово, выкраивая из него бессмысленные лоскуты.
Местное звуковое пространство – ивритская языковая среда – для моего бедного русского слуха навечно озвучено двояко. Первородный смысл слова накладывается на похоже звучащее, но подчас противоположное по смыслу слово другого языка – так два случайно наложенных друг на друга кадра (техническая неисправность фотоаппарата) образуют некую фантастическую картинку. С детства отлитые в золотую форму воображения контуры слова расплываются, образуя дополнительные зрительные, слуховые и ассоциативные обертоны. Рождается странный гибрид другого измерения, влачащий за собою длинный шлейф иносмысловых теней…
Так вот, «ешиват цевет» – «выцвел веток вешний цвет, вышил ватой ваш… кисет?.. жилет?.. корсет?..»
Я поднималась по лестнице на второй этаж и вдруг услышала за собой дробный топот. Так бежит по лесу дикий кабан. Оглянувшись, я увидел карлика Люсио. Он и вправду был на удивление похож на кабана: сдвинутые к переносице створки заплывших глазок, широкие ноздри, срезанный подбородок. Он явно догонял меня, молча, сосредоточенно, не окликая. Я остановилась.
– Эй, привет!
– Привет… – сдержанно ответила я.
И гундосый голос, идущий как бы через ноздри, и кабанья голова, привинченная к нелепому тельцу хромого поросенка, вызывали у меня неопределенное, но настойчивое чувство опасности.
– Ты у нас теперь занимаешься этими… русскими? (Он сказал «олим», как и положено, так на иврите называются новые репатрианты. «Оле?» – единственное число обезумевшего от перемены мира вокруг немолодого интеллигента. А также молодого неинтеллигента, а также всякого, кого подхватил этот ураган, проволок черт-те куда и поставил вверх ногами. «Оле. Оле-лукойе, горе луковое, оля-ля, тру-ляля». «Оле!» – выкрик зрителей, одобрение испанской танцовщице, выгибающей спину в страстном фламенко. А во множественном числе – «олим». «Стада олим гуляли тут, олени милые, пугливые налимы…»)
– Да, занимаюсь «русскими», – осторожно подтвердила я, пытаясь понять – откуда катится несомненная и уже неотвратимая опасность.
Он смотрел на меня без выражения тусклыми серыми глазами, снизу вверх. Один рукав свитера почему-то натянул на кисть руки и поддерживал ее.
– Очень приятно. Я – Люсио.
И стал выпрастывать для рукопожатия руку из длинного рукава черного свитера.
Я дико заорала (что для меня не типично: в мгновения испуга я цепенею) и кинулась бежать вверх по лестнице – меня пронизывали разряды обморочного омерзения и ужаса; продолжая орать, споткнулась о ступеньку, упала, ушибла локоть о перила.
Люсио ласково смеялся, продолжая протягивать мне вслед мертвую, изъеденную могильными червями кисть руки с длинными желтыми когтями, – тускло отсвечивал перламутровый обрубок кости на запястье, как оборванные провода, болтались веревки обглоданного сухожилия, и – …нет, это уже вотчина кинематографа, я бессильна.
Карлик ласково смеялся, его двойной подбородок нежно подрагивал. Наконец умолк, бережно спрятал свой сюрприз поглубже в рукав и, пританцовывая, стал спускаться.
Я взбежала на второй этаж, в ужасе крича:
– Тая! Та-ая!! Та-а-ая!!
В этот утренний час коридор консерваториона был пуст и темен.
– Чего ты орешь, – раздалось из-за какой-то двери.
– Тая, где ты!?
– Да здесь, в учительской.
В соседней двери провернулся ключ, и Таисья открыла. Она была по пояс голой. На обеих ее ладонях лежали богатейшие груди. Так узбек на рынке держит в каждой руке по золотистой увесистой дыне, приговаривая: «Диня сладкий пакпай, диня сахарный, миед!!»
– Заходи быстрей, я после аэробики моюсь. У нас тут – имей в виду – по четвергам в восемь аэробика. Ну, само собой, вспотеешь как лошадь, дай, думаю, вымя прополосну… Ты тоже ходи на аэробику, нервы укрепляет.
– Тая… там этот… карлик!..
– Э-эй, милка моя, да ты вся трясешься. Ты чего – испугалась? Он тебе что – свежеобрезанный хер демонстрировал?
– Н-нет… Отрубленную руку мертвеца.
– А-а… Со мной он знаешь как знакомился? Приятно, говорит, работать вместе с такой роскошной женщиной. Хотелось бы рассмотреть коллегу поближе, говорит, вот только затруднения у меня некоторые в интимной сфере…
Разговаривая, Таисья с усилием ворочала под вялой струей воды в раковине свои тяжелые груди. Так прачка полощет в реке тяжелый пододеяльник.
– Ага, некоторые, говорит, затруднения… И задирает этот свой черный свитер, что вечно у него под коленями болтается. Я глянула!.. Знаешь, я в жизни много чего видала, но тут чуть в обморок не хряпнулась. Представь: торчит из штанов огромный окровавленный хер, абсолютно натурально обрезанный минуту назад…
– Да что ж это за безобразие! – крикнула я. – Кто он такой?
Таисья обеими руками отжала над раковиной грудь и, сняв с вешалки полотенце, стала энергично растирать свое хозяйство. Так рачительный крестьянин купает в реке коня.
– Так он же, милка моя, по профессии театральный художник, потрясающий бутафор! Работал в юности в знаменитом барселонском театре «Лисео». Несколько сезонов подрабатывал в Амстердаме, в музее мадам Тюссо.
Вообще Люсио Коронель – штучка непростая. Между прочим, из какого-то старинного испанского рода – ты порасспроси, он расскажет, он любит об этом трепаться. Там какая-то жутко романтическая история, то ли с привидениями, то ли с грабежом. Что-то криминальное – если, конечно, не врет. А врать и придуриваться он мастер! Вот увидишь, чего он вытворяет у нас по четвергам. Не обращай внимания. Люсио – паскудник, конечно, отчаянный пересмешник, но подлец он не самый большой. Ты ведь еще с директором не знакома?..
Таисья повесила полотенце на крючок, сняла со спинки стула огромный роскошный бюстгальтер с лиловыми кружевами:
– Глянь, какой я себе навымник купила. Угадай почем?
– Таисья, а что, директор – тоже фрукт вроде этого Люсио?
Продолжая стоять с голыми грудями, которые, как два молочных поросенка, выпавших из мешка и ослепших от света Божьего, тихо шевелятся, поводят замшевыми розовыми пятачками сосков, но уже готовы вскочить и хрюкая разбежаться в стороны, Таисья любовно и задумчиво рассматривала новый бюстгальтер.
– Двести восемьдесят шекелей, – похвасталась она, – положение обязывает. Все-таки я руковожу людьми, у меня семнадцать педагогов, двести пятьдесят учеников… Пора прилично одеваться.
Так же энергично и сосредоточенно принялась она впихивать и упаковывать своих поросят в это и в самом деле монументальное сооружение, напоминающее одновременно и балдахин, и попону.