Литмир - Электронная Библиотека

А вот бумажку с телефоном Ларисы Семеновны где-то на пути из лагеря домой (может, в автобусе, а может, и на улице) Лушка выронит и безвозвратно потеряет.

Глава 3

Светящееся море

Когда Лушка выросла и пошла в школу, ей был выдан ключ от квартиры на шнурке с наказом не потерять, и она никогда его, кстати, не теряла. У родителей была своя жизнь, у нее своя, хотя спала она теперь дома каждый день, а не только по выходным, как на пятидневке, когда была маленькая.

Она рано научилась разогревать на плите жилистые, натруженные котлеты, которые мать почти каждый день приносила из своей столовки авиазавода, где чистила тонны корнеплодов. На авиазаводе вкалывал и отец. Он никогда не говорил «работать», только «вкалывать».

Жили хорошо. Двухкомнатная квартира от завода – неслыханная удача, холодильник «Орск», телевизор с линзой, уборная с ванной, хотя все давно требовало ремонта, а отбитая эмаль у слива точно повторяла очертания Южной Америки. Даже «дача» у них была: огород и сарай за городом, куда они ездили с лопатами в переполненных, вихлявых автобусах.

Лушка любила, когда мамку это отпускало, и она опять становилась нормальной, любила, когда отец, заговорщически подмигнув Лушке, спрашивал мамку, придя с работы:

– Ну что, Танюха, несунья моя, каких харчей сегодня у государства спиздила?

И пытался обнять за толстую спину.

А мать делала страшные глаза и стегала его вафельным полотенцем:

– Тише, дурак.

И они смеялись.

Спали родители в «большой комнате», на диване-кровати, который давно сломался и, став просто кроватью, стоял раззявленный под синеватым покрывалом, которое красиво называлось «жаккардовым».

В выходной или на праздники родителей звали соседей, дядь Леху с тетей Ритой, или приходили какие-то папкины приятели с завода, и все они громко квасили на крошечной кухне, но Луше это совершенно не мешало. Она любила, когда ее оставляли в покое, да и свое леворукое художество она прятала: когда кто-то входил, научилась молниеносно перекидывать карандаш в правую руку и притворяться, что нормальная.

У нее была своя комната, длинная и узкая, как отцепленный вагон, с белой железной кроватью, шкафом и настоящей партой, которую откуда-то притащил отец. Парту покрасили, но на крышке все равно было видно глубоко вырезанное имя «Федоръ». Гости, конечно, шумели, но это не будило ее. «Лушка молодец, спит как пожарник», – хвалила ее мать.

И Лушке было приятно. Хвалили ее редко.

А один раз они даже поехали на море. Город назывался Керчь и остался в памяти горько-соленым, огромным и пугающим морем, песком на зубах, запахом вареной кукурузы и спортшколой с кроватями, которая называлась «обсерватор». Поезд был шумным, переполненным, его качало, как, наверное, качает корабли, и Лушка спала на самом верху, на багажной полке, как книжка. Ей там нравилось, и она придумывала, о чем бы была книжка, если бы она ею стала. Сверху она видела всех, а ее на полке, которая кисло пахла чужими чемоданами и горячей пылью, никто не видел.

Вагон назывался красиво – «плацкартный». Люди шумно разговаривали, смеялись, пили водку и пели, а поезд упрямо выстукивал «скоро-скоро-скоро́», «скоро-скоро-скоро́». Утром, чуть свет, мамка разбудила Лушку, пощекотав ей пятку:

– Лушка, заяц, вставай скорей! Море! – И они рванулись к окнам с той стороны, где показалась бесконечная синь.

И весь вагонный люд, большей частью люди степные, лесные, равнинные, проснулись, засмеялись, зашумели и, несмотря на рань, вытягивали шеи к окнам, за которыми появилось море, неподвижное от своей огромности. Никакие картинки не могли бы это передать. Все мелкое: дома, полустанки, деревья – неслось и проносилось, а море оставалось неподвижным.

Потом весь их плацкартный вагон ел холодные крутые яйца с солью и хлебом, и в вагоне стало пахнуть совсем неприятно. Пассажиры пили темный чай с кусочками сахара. Они красиво таяли в стаканах, засунутых в дребезжащие железные подстаканники, и незнакомые люди разговаривали, словно всегда друг друга знали. Все стали вдруг какими-то счастливыми, как перед Новым годом, и угощали друг друга салом, вареньем, холодной курицей. Лушка подумала, все это потому, что они увидели море. И с того момента уже не могла дождаться, чтобы войти в него самой – недалеко, по щиколотку, а то страшно.

В Керчи они поселились в замечательном абрикосовом саду, в деревянном сарае с окном. В сарае стояли раскладушки и грубо сколоченный стол, а вместо пола была утоптанная земля, покрытая полосатыми половиками. И был садовый кран с мягкой, вкусной водой, под которым они умывались абрикосовыми утрами, звенящими от птиц. Папка говорил, что им очень повезло найти такое жилье, так как ехали они дикарями. И она смеялась, и представляла папку с перьями на голове.

Абрикосы были маленькими, но очень сладкими, прятались в зелени и назывались «жердели». Квартирная хозяйка, баб Оля, разрешала Лушке срывать жердели прямо с ветки. Ничего вкуснее Лушка никогда не ела. Целыми днями баб Оля варила из них варенье тут же в саду, поставив латунный таз с ручкой на железную печку, которую топила сухими абрикосовыми ветками. И давала Лушке пенки, вкусные. А потом продавала варенье на рынке.

Баб Оля жила в своем одноэтажном доме с желтыми резными наличниками и желтолицым сыном-инвалидом Петенькой, очень большим и страшным. Он сидел у окна в своей каталке с велосипедными колесами и иногда нечеловечески ревел и порывался встать, но не мог, как будто его держал кто-то неимоверно сильный и невидимый. Лушка его тайком нарисовала, но на рисунке Петенька получился совсем не страшным, а грустным и квадратным, как Брежнев из программы «Время».

С утра и на целый день они уходили на большой песчаный пляж, где папка все-таки научил ее плавать. И мамка тогда этим болела редко, да еще, как оказалось, умела плавать и заплывала дальше папки, не боясь никаких медуз.

Все было здорово ровно до того вечера, когда у набережной в темноте начало светиться море. Фос-фо-рес-цировать. Это Лушу здорово напугало, и у нее появилось предчувствие, что что-то нехорошее случится, но об этом никому не сказала. Она уже знала: когда все так сказочно хорошо, потом обязательно бывает плохо. А через день или два выяснилось, что в городе холера. Их заперли на две недели в «обсерватор»: в спортивной школе поставили сотни раскладушек прямо в зале, по верху стены протянули колючую проволоку и никуда никого не выпускали. Родители сказали: «Так надо», и она успокоилась. Было жарко, ночью люди громко храпели в огромной «спальне» с белым полом, расчерченным спортивными кругами и полосками. И вся еда, которую им давали, была белой: манная каша, рисовая каша, молочный суп, кефир. Только это она и запомнила – белизну. А потом их выпустили. У них холеры не оказалось, а в городе она продолжалась, о чем перешептывались взрослые. Об этом почему-то нельзя было говорить громко.

Потом они ехали обратно в Ворож на деревянных полках в вагоне, где тюфяков им не дали. И полку ей пришлось делить «валетом» с мамкой, потому что поезд был переполнен. Тогда отец надул ее резиновый круг с осьминожками и положил ей под голову, мамка обернула круг своей блузкой, и Лушке опять стало хорошо, потому что блузка пахла солнцем и мамкой. А папка и вовсе остался без полки, и всю ночь курил, смеялся и пил вино с проводником, толстым краснолицым грузином в его «купе» около постоянно запертого туалета. А на станциях через открытые окна тянулись черные от загара руки с желтыми кукурузой и дынями, и весь вагон пах дынями и кукурузой. И все стало опять разноцветным, что Лушке ужасно нравилось, но одно не давало покоя: ночное свечение и память о том страхе, который продолжал заползать в сны. Когда все в вагоне уснули, она осторожненько, чтобы не разбудить мамку, подтянула к себе рюкзачок с карандашом и блокнотом, которые всегда носила с собой, села поближе к тусклой лампочке и это светящееся море нарисовала. И поняла: если нарисовать страшное, оно становится нестрашным. И спала хорошо, без снов.

8
{"b":"871756","o":1}