Так вот, отошёл я от коня-то. Про него ж хотел тебе поведать. Всё года, знаешь, всё годики… Лет-то уже девяносто пять мне, слыхал? Как думаешь, соточку разменяю? Да, я тоже думаю, что да! Силы есть, работа – она ведь закаляет. Так вот, значится, продолжу.
Когда коня того видали в первый раз, не ведаю, но ко времени расцвета моего слыхали о нём многие. Маманя моя, царствие ей небесное, говаривала, что животинку эту чудную видела перед смертью бабки своей Настасьи, за три денёчка до оной где-то. Шла, мол, по лесу домой с полными корзинами лисичек, песенку мурлыкала про грибочки. Погода хорошая была: не жарко, не зябко. Сосны друг с другом шептались на неслыханном человечьим ухом языке, шишки палые под ногами трещали, дятлы и птички звонкие радовали душу. Шла она, шла, как вдруг заслышала недалече, как ветки хрустят.
«Лось поди, – подумала, – бояться нечего». И дальше себе идёт. А ветки всё хрустят, и будто бы звук этот вместе с нею идёт, не отдаляется. Боязно стало мамке, тогда девчухе пятнадцатилетней. Думает: «А вдруг медведь?» Невдомёк ей тогда было, что медведи в лесу нашем не водятся. Сердечко девичье со страху до горла подскакивает, а бежать – себе дороже, потому мамка шла тем же шажком, только тряслася вся, как воробушек. На дальнюю тропку свернула, авось, думает, не заметит медведь. Вот же дурёха была, ой-ой! Будь то медведь, могучий хозяин леса, не ушла бы так легко от него. Но что уж там, малая ведь…
Так вот. Идёт она, идёт, озирается, трясётся, что заяц какой, вот уж бегом припустила, да вот хруст-то тут как тут! Под ногами шишки ломаются, бежать мешают, корни коварные спутать шаг, уронить норовят. И тут глядь – поляна. Ровная, чистая, как зелёное, расписанное разноцветными цветочками блюдо. Солнце ярким лучом своим его гладит, шевеля разнотравье и разнося густые медовые ароматы… Падает мамка, обессилев, на поляну эту с криком: «Ой, боженьки мои святы! Не могу больше!» – и закрывает руками голову, ожидая, что вот-вот выскочит из чащобы косолапый да разорвет её, горемычную. Но что такое? Ветки всё хрустят, а никто не выскакивает. Отнимает от лица руки мамка и видит: медленно и горделиво выступает из-за дерев конь. Белый-белый, словно из снега свежего вылепленный, аж глаза слепнут от такой белизны. Ноги его, длинные и тонкие, выступают мягко и важно, приминая к земле, будто заставляя себе кланяться, цветы. Серебряная грива чуть прикрывает тёмные, что смоль, глазища. Смотрит мамка и не поймёт, явь то или сон. А животина всё идёт к ней. Вот морду протягивает, будто просит лакомства какого откушать. Ну, мамка и сорвала сочный зелёный пук.
– На-ка вот, касатик, угостись, – шепнула робко.
Конь подошёл к ней близко-близко, голову свою гордую опустил, но к угощению не прикоснулся, понюхал лишь.
Мамка удивилась:
– Что, не по нраву? Ох ты, привереда какой!
Конь уставился прямо в лицо ей глазьями своими. И увидела она в них мудрость вековую, какой и у людей-то не сыщешь. И печаль какую-то глубокую, неизбывную… Будто хозяин животинки со Смертушкой отобедать отправился, и знает друг его верный, что не вернуться тому уже боле. Жутко, ой жутко вдруг стало мамке моей! Вскинулась она с места молодою ланью и, не чуя ног, бросилась в лес, позабыв на чудной поляне свой кузовок с грибками.
Прибежала домой, кинулась к бабке своей Настасье, рассказала, что приключилось. Выслушала старая, губами пошамкала, задумалась. А потом и говорит:
– Знашь, Зоюшка, это ведь морок был, не конь.
У мамки челюсть-то и отвалилась.
– Как так? – пролопотала она, озираясь, будто ища подсказки какой, правду бабка говорит али шутит.
А та и отвечает:
– Да точно! Ишо я девкой была, как про коня того слыхала. Бродит он, белый дурман, средь болот, лесов и полей тутошних да людей о страшном предупреждает. О смерти ли одной, о море ли целом. А перед революцией треклятой, говорят, многие, ой многие его видали!.. Так-то вот, девка. Беда нас ждёт.
Затряслася Зоюшка пуще прежнего, слезами залилась.
– Та не хнычь ты, дурёха. Все под Богом ходим, всё по Его волюшке светлой делается. Будет воля Его – горюшко обойдёт. А не обойдёт – что ж, так надо, знать. Ему, батюшке нашему, всё с облаков-то видно да ведомо. Горе ежели нам посылает, знать, научить нас чему-то желает.
И что ты думаешь, сынок? Не обошла беда стороной нас, не обошла. Ровно на третий день отошла бабка Настасья в царствие Господне. Рыдала мамка, рыдала, всё коня того, горевестника, вспоминая, да толку… Потом, когда я у неё появился, всё мне тот случай рассказывала, приговаривая: «Беги, Ванюшка, как коня того увидишь, не гляди в глаза его колдовские! Зло он несёт!» А я, малец, слушал её да забавлялся, думал, страшилку мать специально рассказывает, чтоб попужать меня, непослушника.
А когда мне двадцать годков было, я и понял: взаправду конь тот сказочный есть. Потому что сам его увидел, вот этими вот глазами!
Шёл я тогда вечернею тропою от Глаши, милки моей. Счастливый был, ох какой счастливый! Потому что Глашенька венчаться, наконец, со мною согласилась. А я её долго уговаривал, думал даже, откажет. Но нет, согласилась она, голубка моя ясноглазая. И шёл я домой родным сообщать о счастьюшке своём.
Солнце садилось, уступая место луне, уже приоткрывшей свой белый глазок: иди, мол, луна, мир от худа всякого охраняй, устало я за долгий денёк! Птахи да пчёлы почти смолкли, сомлевшие. Один я шёл, весёлый да бодрый, посвистывал в тиши этой благодатной да тёплой, сменившей изматывающе знойный день.
И тут вижу: вышагивает белоснежный конь, красавец, мне навстречу. Такой белизны и чистоты вовек глаз мой не видывал! Думаю я: что за чудо такое? Да ненароком вспоминаю рассказ мамкин, вздрагиваю. Но не верится ведь молодому лбу, что призрачный конь это, а не обычный! Подхожу я к животине, говорю ласково:
– Здорово, дружище! Ох и знатный ты, царь-конь! Дай-ка травки тебе дам! – наклоняюсь, срываю целый пук сочной свежей травы, сую дивному зверю к носу. Но не берёт он, только смотрит прямо в лицо мне да ноздри дует. – Не желаешь? Вот это порода, гордая! Что же, милок, тебе предложить ещё? – И вдруг замолкаю, осёкшись, потому как конь смотрит на меня очень странно, как будто осердившись. Непонятен мне его взор, даже жуток. Попятился я, траву выронил, не зная, что делать дальше. Тут конь как заржёт, да так звонко, что уши мои заболели, как поскачет, да прям на меня! И волна какая-то горячая будто за ним несётся… Упал я, сбитый копытами его, но боли не почувствовал почему-то. А конь всё нёсся вдаль, развевая серебряную гриву по ветру. И будто уносил за собою свет дневной, а сумрак ночной на его место впускал. Я же встал и побрёл, одурманенный, к дому. Там рассказал своим о случившемся. Отец хмыкнул только да пальцем у виска покрутил. Не верил он, что конь этот взаправду на свете есть. А мамка заплакала, кинулась меня обнимать-целовать, приговаривая:
– Ой, боязно, сыночек, ой боязно…
А на следующий день принеслась жара лютая, намного сильнее той, что царствовала в нашем крае нынешним летом. Градусник показывал днём под пятьдесят в теньке! Когда ещё такое бывало в наших-то местах? Может, больше и никогда.
За первый только день вся земля высохла, потрескалась, трава лежала на ней, обессиленная жаждою. Листы на деревьях свисли, сами же ветки низко к земле склонились. Что в другие дни сталось, и говорить не хочется. Но я тебе всё скажу, сынок, чтоб запомнил ты: коня белого бояться надобно, прочь бежать от него, горе он несёт. Так что слушай.
Зной с каждым днём становился свирепей. В лесах то и дело вспыхивали пожары. Местами горел торфяник. Округу всю дымом заволокло, что не рассеивался. Солнце из мути этой пятном багровело, от вида которого жуть пробирала до костей. И запах всюду стоял горелый такой, будто сама земля-матушка, перетрудившись, в горячку впала. Птицы попрятались куда-то, как и зверьё. Даже жуков видно не стало!..