— Сначала один формальный вопрос, господин директор. Если я вас правильно понял, то вы настаиваете на своем требовании об исключении даже в том случае, если мальчик не участвовал в этой стенной росписи?
— Именно так, вы правильно меня поняли!
— Благодарю, пока я хотел услышать только это.
— Коллега Випенкатен, — сказал Гнуц.
— Господин директор, коллеги, вот уже три часа я слежу за тем, сколько шуму, сколько суеты может нынче вызвать ученик, который не представляет из себя ничего, кроме того, что он опасный для всех подстрекатель, действующий исподтишка. И который только и делал, что занимался продуманной, клеветнической травлей, направленной против нас.
Когда я — с тех пор прошло уже больше тридцати лет — посещал семинар, имело хождение загадочное, привлекательное выражение «век ребенка». Я тогда не совсем понимал, что, собственно, оно означало. Теперь я знаю. Вот Его Величество Ребенок, ученик, а вот учителя в роли культурлакеев и если так будет продолжаться и дальше, то в скором времени — и придворных шутов.
Господа, в мое время ученику, у которого столько на совести, как у этого Рулля, директор с треском закатывал пощечину и выпроваживал его за дверь прежде, чем он успевал открыть рот, и никто не проливал по нему слез. Я знаю, что некоторые из вас про себя назовут это прусскими методами или палочной педагогикой, но, господа, в наших школах царили порядок и дисциплина, а нынче Его Величество Ученик сел нам на шею. А почему? Вот уже почти пятьдесят лет в Германии систематически подрывается всякий авторитет.
Мы, старики, пережили это на собственной шкуре, господа. Сначала подрывался авторитет монархии — слева. Потом авторитет Веймарской республики — слева и справа. После сорок пятого всякий авторитет, любой авторитет «третьего рейха» затаптывался в грязь, а ведь в конечном итоге речь идет о правительстве нашего германского народа, которое когда-то было свободно избрано по демократическим правилам игры, господа. А нынче каждый кому не лень может безнаказанно порочить правительство нашей Федеративной республики. То, что еще осталось от авторитета к западу и востоку от железного занавеса, ежедневно и ежечасно обращают в прах. Я уже не говорю об избирательных кампаниях.
Таков, господа, исторический и политический фон, на котором разыгрывается трагедия падения нравов нашей молодежи. Ибо, как в большой политике, так и в скромных пределах школы, мы, учителя, — как будто над нами тяготеет проклятие — на протяжении этих четырех, пяти десятилетий оказываемся объектом клеветы и дискредитации! Все равно, исходит ли она от той или другой партии, от той или другой церкви или от родителей. Да, это, быть может, самое ужасное во всей сегодняшней печальной истории: нынче родители не только не могут сами воспитывать своих детей, они пытаются открыто или путем интриг помешать нам, педагогам, выполнять свой долг и принимать решительные меры. Если же кто-то из нас действует решительно, то против него ополчаются родители, пресса и, что самое гнусное, его собственное начальство. Я уже достаточно заработал из-за этого пинков, господа.
— Кто честно делает свое дело, тот всегда остается в дураках, — сказал Кнеч.
— А если говорить о социологической стороне ваших выводов, коллега Випенкатен, то тут нам попросту не измерить возможных последствий, — сказал Хюбенталь.
— Вот именно.
— Господа, — сказал Йоттгримм, — я вполне согласен с мнением коллеги — извините, я еще не запомнил всех имен!
— Випенкатен.
— Господин Випенкатен — мой заместитель, — сказал Гнуц.
— Я разделяю ваше мнение, дорогой коллега: школа обязана бороться с тенденциями к отказу от старых человеческих ценностей — я имею в виду долг, повиновение, приличие, авторитет, порядок. Короче: школу необходимо оградить от чудовищного падения нравственности и ослабления авторитета воспитателей. Это в интересах школы, в интересах нашего народа. Боюсь, что потом будет поздно. Сейчас, так сказать, даже не без пяти двенадцать; уже бьет двенадцать. Кто любит свое дитя, наказывает его вовремя, сказал один великий немецкий педагог. Не поймите меня превратно, господа: я требую всего лишь ласковой, но здоровой твердости. А это, несомненно, предусматривает, что такой партизан, как Рулль, должен быть расстрелян!
— Как вы сказали? — спросил Грёневольд.
— Я выразился образно, — сказал Йоттгримм. — Такой партизан, как Рулль, просто неуместен в школе. Зачем нам эта слезливая гуманность, если от нее нет никакого проку?
— Да это в конце концов и ученикам не на пользу, — сказал Матушат.
Гнуц вмешался в разговор:
— Слово имеет классный руководитель.
— Я думаю, вы видите мальчика в неверном свете, господин Випенкатен, — сказал Криспенховен и заерзал на стуле.
— Я вижу его в верном свете, можете мне поверить, господин Криспенховен. Такой тертый калач, как я, не позволит забивать себе мозги псевдоидеалистической чепухой, состоящей на одну восьмую из литературы и на семь восьмых из наглости, каковая смесь, кстати, произвела на некоторых господ впечатление, как мне кажется.
— Очень правильно.
— Конечно, пустой треп.
— Прошу тишины, господа, — воскликнул Гнуц. — Первым попросил слова классный руководитель.
— Я знаю мальчика вот уже четыре года, — сказал Криспенховен. — Именно столько лет я в шестом «Б» классный наставник. И веду там математику и химию. Рулль не коварен. Он иногда просто как телок, да, как слон в фарфоровой лавке. Он может вызвать раздражение. И у меня тоже. Но, по существу, он добродушный и честный.
— Ну, этих свойств я в нем не подметил! — крикнул Хюбенталь.
— Я вам приведу пример, — сказал Криспенховен. — Мы недавно совершили с классом туристскую поездку в Голландию. Господин Виолат тоже был с нами, он может подтвердить то, что я говорю. В Амстердаме Мицкат сломал ногу, и ему пришлось остаться в клинике. Я еще и сам не успел об этом подумать, а уж Рулль является ко мне и говорит: «Господин Криспенховен, мы не можем оставить Мицката одного. Я останусь с ним».
— Выслужиться хотел, — сказал Випенкатен.
В разговор включился Виолат:
— У меня не создалось такого впечатления. Рулль не тот человек. Он прямой, непосредственный, бесхитростный.
— Он хитрее, чем вы думаете, — сказал Матушат.
— Проныра он! — подал голос Нонненрот.
Криспенховен попытался снова раскурить свою трубку.
— Я признаю, — сказал он, — что его поступок с вывешиванием карточек просто неуместен.
Д-р Немитц вдруг захихикал.
— Он вел себя неподобающим образом, и его надо наказать, — сказал Криспенховен. — Но я считаю, что мы не должны сразу же прибегать к самому суровому наказанию. Подумайте, что это означает для мальчика: исключение за четыре недели до выпуска. Я предлагаю сообщить его родителям, что при новом проступке ему угрожает исключение.
— Господа, вы слышали предложение классного руководителя? — сказал Гнуц. — Кто-нибудь еще хочет выступить? Коллега Риклинг.
— Я должен снова вернуться к тому, что недавно сказал господин Випенкатен: ученику, который ведет себя столь строптиво и упрямо, не место в школе. До чего мы докатимся, если каждый ученик будет иметь собственное мнение о преподавании, да еще будет пытаться настаивать на нем? Это теневые стороны демократии, господа, впрочем, не только это. Каждый сопливый мальчишка позволяет себе иметь собственное мнение и еще пытается навязать его нам.
И вот еще что. Тут я должен энергично возразить господину Криспенховену: мальчишка вовсе не добродушен, он не увалень, он совершенно точно знает, чего хочет, он себе на уме. Я этого Рулля заметил еще четыре года назад, когда преподавал в третьем классе географию. Мы проходили Китай, и я его спросил про Гонконг. Но не тут-то было. Знаете, что этот болван мне ответил: «Я Гонконг знаю только по названию. А бывать мне там не доводилось». Я, конечно, тут же его записал в журнал…
— Но это же… — сказал Випенкатен.
— Типично.
— Уже тогда — парню было лет тринадцать-четырнадцать — в нем таилась злоба, — сказал Риклинг.