Автобус остановился. Грёневольд вышел. И тут он увидел Рулля и девушку.
Девушка стояла у каштана, согнувшись, и ковыряла прутиком в колесе своего велосипеда — у него соскочила цепь. Прут сломался, девушка растерялась. Рулль поставил велосипед на седло, опустился на колени, кое-как надел цепь на шестерню, спрятал свои измазанные маслом руки за спиной.
Девушка облегченно вздохнула, улыбнулась, взялась за руль, нажала на левую педаль, одернула юбку. «Спасибо», — сказала девушка, взобралась на седло и поехала в город.
Рулль сунул перепачканные руки в карманы джинсов, потом снова взял в рот жевательную резинку, засвистел и качающейся походкой, подняв левое плечо, пошел вниз по аллее.
Только когда Грёневольд повернул ключ в своей двери и увидел внезапно появившегося Рулля, только тогда он, охваченный какой-то странной вибрирующей болью, пришел в себя; но тягостная правда давила на него, словно груда пепла.
— Входи! — сказал он.
— Вот, принес вам, — сказал Рулль, поставил на стол бутылку и положил рядом пластинку.
Грёневольд сидел на кушетке еще в пальто. Он не слушал Рулля.
— Я сегодня заработал, — сказал Рулль и разразился своим похожим на ржание смехом.
Грёневольд посмотрел на него отсутствующим взглядом.
— В ящике на кухне есть штопор, — сказал он наконец. — Стаканы в шкафу.
Он услышал, как Рулль открывает бутылку, снял пальто, хотел повесить его на вешалку, но тут же сел снова и положил пальто на спинку кресла.
Рулль вернулся из кухни, поставил бутылку и стаканы на столик возле кушетки и спросил:
— Можно поставить пластинку?
— Да, пожалуйста.
— Go down, Moses…
Грёневольд быстро опустошил свой стакан, наполнил снова и снова выпил.
— Вам нехорошо? — спросил Рулль.
— Нет, ничего.
Рулль расхаживал вдоль книжных полок.
— Скажите что-нибудь хорошее о Федеративной республике!
— Что? — рассеянно спросил Грёневольд.
— О Федеративной республике. Или о ней нельзя сказать ничего хорошего?
Грёневольд поднял звукосниматель.
— На другой стороне…
— Нет, оставь, я бы хотел послушать это еще раз.
— Go down, Moses, go down in Egyptland…[142]
— Почему же! — сказал Грёневольд. — Многое можно сказать. Много хорошего.
— Что?
Грёневольд снял очки, сомкнул веки и потер виски.
Рулль сел в кресло напротив Грёневольда, внимательно посмотрел на него, положил руки на подлокотники и сказал:
— Можно, я прочту вам одну историю?
— Сочиненную тобой?
— Да.
— Хорошо, прочти!
Рулль вытащил из своего свитера два скомканных листка, положил их на стол, разгладил кулаком, перевернул, не находя начала, и, наконец, начал читать тихим, жестким, сухим голосом:
— «Я был новичком в классе и еще не бывал на уроках штудиенрата Шварца. Когда он вошел в класс, было шумно. Он посмотрел на меня и сказал:
— Ты новенький, не так ли? Я сразу вижу, ты не годишься даже на фарш! Ты глупый булочник-подмастерье!
Я ответил, что он ведь меня совсем не знает. Это подло говорить, что я не гожусь даже на фарш, и он должен мне объяснить, почему я глупый булочник-подмастерье.
— Что, ты еще мне дерзишь! — заорал на меня штудиенрат Шварц. — Ну-ка выйди за дверь!
За дверью наши глаза встретились. Его были зеленые и моргали. Потом он стал бить меня по лицу. Он делал это неуверенно и неточно. Я не плакал. Удары становились сильнее, я споткнулся и упал. Штудиенрат Шварц прижал меня коленями и стал колотить по спине. Я все еще не плакал, потому что удары пока были не сильными. Я пытался заглянуть ему в лицо, но это мне не удавалось. Мне было его жаль, потому что он был человеком, который бьет кулаком по столу, но столу не делается больно, а человек ранит себе руку. Штудиенрат Шварц бил меня очень долго. Я не знаю, длилось это четверть часа, или несколько минут, или просто несколько секунд. Вдруг он с ухмылкой посмотрел на меня и сообщил, что бить учеников запрещается. Пусть я только попробую донести на него. Я сел на ступеньку лестницы и заплакал.
Штудиенрат Шварц как раз собирался вернуться в класс, но тут он увидел, что я плачу. Он подошел ко мне и посмотрел на меня. Теперь я заметил, что он гораздо меньше меня ростом. Его лицо было потным и мясистым. Из зеленых, мигающих глаз лились слезы. Он сказал, что я могу четыре недели не делать уроков по его предмету.
Позднее один из моих одноклассников рассказал мне, что штудиенрат Шварц всем новеньким говорит: «Ты не годишься даже на фарш!»
Но никто до сих пор не решался ответить ему».
— Неплохо, — сказал Грёневольд.
— В самом деле? Вы действительно так считаете?
— Да. Но…
— Но?
— Несколько странно.
— Странно?
— Да.
Рулль снова спрятал листки под свитер.
— Это с тобой случилось? — спросил Грёневольд.
— Это случается почти с каждым в классе. Почти с каждым в школе.
— У одного и того же учителя?
— Почти у всех!
— Извини: я не верю.
— Почему?
— Эти времена прошли. Я не могу представить…
— Вчера точно так разделались с Гукке. Сегодня с Курафейским.
— Избили?
— Нет. Да дело и не в этом, это не самое страшное. Но то, что в школе каждый неудачник может стать жертвой каждого удачливого, — это чертовская несправедливость, господин Грёневольд!
— У тебя случайно нет сигареты? — спросил Грёневольд.
— Вот, пожалуйста.
— Спасибо.
Рулль подошел к вешалке и взял свою трубку.
— Можно?
— Да.
— Школа — это же просто питомник, где разводят хомяков! — сказал Рулль. — Чему нас хотят научить? Только одному: чтобы мы пополняли армию удачливых, чтобы мы стали первоклассными инженерами, первоклассными избирателями, первоклассными делателями денег! Кто всю эту науку быстро схватывает и старается применить на практике, господин Грёневольд, тот хороший, приятный ученик. И он станет хорошим, приятным гражданином! Он деловой человек, он умеет брать быка за рога! Как стать удачливым — вот чему учат в школе. А если какой-то простак, вроде Гукке или Нусбаума, этого не умеет, то никто не спрашивает: а может быть, у него есть другие качества, может быть, это хороший друг, на которого можно положиться, или просто честный трудяга? Нет, с ним рано или поздно разделаются — и на свалку его, в утиль.
— В одном по крайней мере, в одном ты очень не прав, Рулль. Ты считаешь, что школа не осознает всей сложности этой проблемы. Но это же не так! Конечно, каждый учитель должен как следует обучить ученика своему предмету, информировать его в своей области как можно лучше, но тогда…
— Если бы они хоть это умели, господин Грёневольд! Вы себе даже не представляете, до чего недалекие люди многие учителя! И за последние тридцать лет у них знаний не прибавилось.
Грёневольд покачал головой и протестующе поднял руки, потом рассмеялся, но так ничего и не возразил.
— А самое ужасное, что они буквально затаптывают человека в грязь! Как недавно Мицката. У нас было домашнее сочинение по пьесе «За дверью»[143]. Я ему помог немножко. И ему поставили кол. Мицкат подошел к Немитцу и спрашивает: «Господин доктор Немитц, извините, пожалуйста: почему мне за сочинение единица?» Тогда доктор Немитц говорит: «Садись!» — и продолжает читать «АДЦ». «Но, господин доктор, мне бы очень хотелось знать, почему мне за сочинение единица!» Тогда Немитц его записал в журнал и выгнал!
Я считаю, что это подло, господин Грёневольд! Сочинение, наверное, было плохое, но он должен был сказать Мицкату, чем оно плохо. Иначе нельзя. А я был его единственным другом. Я знаю, как старался Мицкат, когда писал это сочинение, и как переживал, что у него ничего не вышло.
Грёневольд встал и открыл окно.
— Конечно, я веду себя дерзко и неуважительно, — сказал Рулль.
— Нет.
— Вы можете меня выгнать, господин Грёневольд, но я должен вам это сказать. Кроме вас, господина Криспенховена и господина Виолата, нас ведь никто не слушает. Остальные слушают только самих себя. Это ужасно, вы понимаете?