— Солдатчину, — сказал Грёневольд.
— Угадали!
— Даже если это бундесвер! — сказал Нонненрот.
— Ну, это не обязательно должна быть военная служба в том виде, как нам довелось ее пережить, хотя вреда от нее не было никому, — вмешался Матушат, — но нечто вроде военизированных трудовых лагерей следовало бы ввести снова.
— Приятель, так ведь их изобрел Адольф! — воскликнул Нонненрот. — Разве ты не знаешь, что тогда был сплошной террор, а нынче сплошная любовь к ближнему!
— Военизированная трудовая повинность, как мне представляется, могла бы иметь и другое название, коллега Нонненрот, главное, мальчишки отучились бы лодырничать и посмотрели бы год-другой, что такое порядок и дисциплина, прежде чем напуститься на человечество.
— И привыкли бы стоять по стойке «смирно», — сказал Грёневольд.
— И это нужно, дорогой коллега, и это тоже. Без авторитета и послушания у нас будет анархия. Примеров хоть отбавляй. Что вышло из всех этих школьных комитетов, родительских форумов, и прочее, и прочее? Ничего. Демократический вздор. В Америке под влиянием растущей преступности среди молодежи к этому тоже стали относиться по-другому, коллега Харрах подтвердит. Только мы, маленькая супер-Америка, все еще проделываем эти обезьяньи па со своими учениками!
Грёневольд встал, хотел что-то ответить, но вместо этого повернулся к д-ру Немитцу и спросил:
— Вы не знаете, когда в вечернем университете начинается Польская неделя?
— Еще неизвестно, состоится ли она вообще? К сожалению, неожиданно возникли некоторые трудности.
— Польская неделя? Это еще что такое? — спросил Нонненрот. — Польское хозяйство, это я знаю: войдешь со злотыми, выйдешь с блохами.
— Ну, ну, теперь все это выглядит, наверное, не так уж страшно! Кое-что изменилось, хотя бы в результате самой войны, — вмешался д-р Немитц. — Во всяком случае, вечерний университет хотел вместе с действительно интересным журналом «Польска» провести серию лекций о Польше. Разумеется, без малейшего политического акцента, исключительно с точки зрения культуры…
— Культуры? Разве у этих поляков теперь есть культура? — мгновенно задал вопрос Хюбенталь.
— Все, что у них есть, они украли у нас! — сказал Харрах.
— Ну, это совсем не так. В конце концов Реймонт получил Нобелевскую премию по литературе. И Сенкевич тоже — хотя это, конечно, была ошибка. И Шопен по материнской линии…
— Я вам вот что хочу сказать, господин коллега Немитц, — грубо сказал Харрах, — пока эти поляки не отдадут наши исконные немецкие земли за Одером и Нейсе, которые они разграбили и разорили, до тех пор я не буду посещать никакие Польские недели — меня удивляет, что вы поддерживаете это мероприятие!
— В тысяча девятьсот тридцать девятом году не поляки начали войну, господин Харрах, — сказал Грёневольд. — Но она стоила им больше шести миллионов человек.
— Войны были всегда, дорогой коллега, и в конце концов погибали не только поляки!
— Конечно, — сказал Грёневольд. — Погибали также немцы, русские, англичане, американцы, французы…
— Повторяю: войны были всегда, господин коллега, но одного еще не знала история, даже во времена Версаля: такой вопиющей несправедливости, как это Потсдамское соглашение! И оно отомстит за себя, как отомстил за себя Версаль. Уж поверьте мне.
— Боюсь, что вы окажетесь правы, — сказал Грёневольд. — И это будет чудовищно.
— Обойдутся без меня! — сказал Нонненрот. — Потсдамское соглашение было заключено без меня — я сидел в Воркуте, и вместо мировоззрения у меня был понос. Польская неделя тоже состоится без меня — лучше я буду играть в «гоп-доп». И если кто-нибудь снова вздумает нацелиться на Восток — на сей раз без меня. Единственное, что меня интересует в данный момент, — это урок биологии во втором «Б», который скоро начнется. И тут меня ждут необычайные открытия!
— Какая муха укусила сегодня Пижона?
— Понятия не имею.
Курафейский взобрался на стену и оттуда стал смотреть, что делается во дворе женской школы.
— Он на тебя зуб имеет, — сказал Нусбаум.
— Давным-давно.
— Почему?
— Ему мой нос не нравится.
— Антисемитизм, направленный против арийцев, — прокомментировал Мицкат.
— Этого я никак не усеку. Ведь Пижон обычно — само дружелюбие.
— Мягко стелет — вот и все.
— На самом деле мы его занимаем не больше, чем оловянные солдатики, — сказал Лумда. — Его интересуют только бабы и «АДЦ».
— Тебе он тоже хотел показать, где раки зимуют, Шанко!
Курафейский спрыгнул со стены и отряхнул брюки.
— Черт возьми, вот встань я сейчас на голову, вырви себе обе ноги и затяни тирольские йодли — он и глазом не моргнет! Не переваривает он меня, и все тут!
— Но почему? — спросил Клаусен.
— Пий, дружище, ну и наивный же ты! Почему? Этого ты у учителей никогда не узнаешь. Они с тобой втихую разделаются, а вслух назовут это справедливостью.
— Но ведь мы живем в демократическом государстве, я где-то слыхал, — сказал Затемин.
— К ученикам это не относится!
— К оппозиционерам тоже!
— И к КПГ!
— Все это не так просто, — сказал Адлум.
— Может, по-твоему, это демократично? — спросил Шанко.
— Что?
— Взять да и просто-напросто запретить КПГ?
— Убедительное доказательство духовного, морального и идеологического превосходства, — сказал Затемин.
Клаусен покачал головой.
— Ни от какого государства нельзя ждать, чтобы оно сложа руки смотрело, как подрывают его основы.
— К примеру, Веймарская республика, — сказал Адлум. — Я считаю совершенно разумным, что того, кто нарушает правила игры, удаляют с площадки. В футболе это каждому ясно.
— Сравнение хромает на все четыре ноги, — сказал Затемин. — Государство, запрещающее партию, которая пробуждает его от постоянной спячки, перестает быть демократическим.
— Демократия для канцлера!
— Демократура!
— Почему у нас даже нельзя купить газету из ГДР? — спросил Михалек.
— Из так называемой ГДР, — сказал Ремхельд.
— Да брось ты это старье! — закричал Мицкат. — Его давно уже моль сожрала — прямо на самом Хальштейне[96].
— Я тоже считаю, что они должны были разделаться с этой горсткой коммунистов другими методами, демократическими, — сказал Фейгеншпан.
— Идеологическими.
— А это им как раз и не удалось, — сказал Затемин.
Адлум завернул в бумагу остаток своего бутерброда.
— Может, это и верно, — сказал он. — Но почему ты никогда не посмотришь через свою критическую лупу на Восточную зону?
— Мы говорили не о ГДР, а о…
— А теперь поговорим о ней!
— Я никогда не отрицал, что в ГДР есть трудности роста.
— Ты называешь это трудностями роста?
— Сталинизм, — рявкнул Мицкат.
— Подожди, — сказал Адлум. — Хорошо, трудности роста. Но тогда ты должен признать их и за ФРГ.
— ГДР идет вперед, при этом вполне закономерны кризисы: это плодотворные кризисы, — наставительно произнес Затемин. — Западная же Германия идет назад, при этом возникают кризисы, которые ведут к агонии.
— Ты вроде раньше поумней был, — сказал Адлум.
— Балда с левыми завихрениями!
— Боюсь, что немцы вообще не способны на демократию, — сказал Клаусен, — но здесь они хоть могут учиться политике, как малые дети в школе, а там, за Эльбой, их обучают в концлагерях.
Внизу, в окне уборной в подвале, появилась голова Рулля. Он мрачно поглядел на Курафейского.
— Дело дрянь! — сказал он и исчез.
— Пошли своего старика к шефу, — предложил Лумда.
— Так он был у директора в прошлый приемный день! Только вышел он оттуда куда быстрей, чем вошел: три часа сидел под дверью в приемной, а через три минуты выперли.
— Почему?
— Почему, почему! Шеф ворчал и ворчал: грубиян, наглец и прочее в том же духе, тогда отец ему осторожненько возразил и высказал другое мнение — тут ему на дверь и указали!
— Дуболом проклятый! — сказал Мицкат. — Его почаще пивом надо поливать, под пение германского гимна! Субботними вечерами в «Старом охотничьем рожке». Успех гарантирован.