Три месяца прошло после бегства из Новочеркасска. Теперь он впервые предстал перед выборными от донского казачества.
– Станичники! Я знаю, что ваше положение тяжелое, – тихо начал атаман, не блиставший ораторскими дарованиями. – Но используйте время вашего скитальчества с возможной пользой, приглядывайтесь, например, как ведут хозяйство здешние немцы-колонисты. От них многому можно научиться. Помните, как наши деды побывали в Отечественную войну с Платовым во Франции и вывезли оттуда под седлами шампанскую лозу, от которой и пошли наши цымлянские и раздорские вина.
Хмуро глядели насупленные глаза «отцов» и «дидков». Дисциплинированные с малолетства, они не смели проронить слова. Но их безмолвие красноречиво говорило: все это не то… Это не ответ на те больные, мучительные вопросы, которые разъедают наши сердца. Не до шампанского и цымлянского нам теперь.
Атаман понял, что ему не отделаться не очень-то удачным сравнением положения победоносного донского казачества во Франции в 1813 году с нынешним прозябанием в Крыму.
– Я знаю, – продолжал он, – что все вы стремитесь в свои хутора и станицы. Что же, могу с вами поделиться, о мире идет разговор. Быть может, недалек тот день, когда те из вас, которые найдут для себя возможным жить под советской властью, вернутся к своим очагам. Ну а тех, – меланхолично закончил атаман после паузы, – которые захотят разделить свою судьбу с нами, вождями, ждет тяжелая изгнанническая доля за границей.
Вздох облегчения вырвался из казачьих грудей. Атаман сказал то, что требовалось. Близок мир, – и лучшего ничего не мог он сообщить.
Впоследствии за границей, когда ген. Богаевский так яростно боролся против возвращения казаков в Россию и всех поборников этого направления клеймил изменниками родины и предателями, я неоднократно напоминал ему в печати[11] эту речь, сказанную в моем присутствии. В Крыму атаманово сердце нисколько не возмущалось грядущим возвращением казаков в свои хутора и станицы для мирного труда под сенью советской власти. В этом тогда он не видел «измены казачеству и национальному русскому делу». Стоя в Евпатории лицом к лицу перед казачьими делегатами, он и думать не смел, чтобы убеждать своих подданных в необходимости удирать на вечные веки за границу и пугать их большевистскими репрессиями. Такая агитация могла озлобить казаков. Момент для нее был неподходящий. Красные войска стояли не многим более чем в ста верстах от Евпатории и очень скоро могли достичь до нее. История же казачества знала примеры, когда восставшие казаки мирились с центральным правительством головами своих атаманов.
У Богаевского существовала привычка подлаживаться к подданным усиленным производством простых казаков в офицеры, а офицеров в следующие чины, которые совершенно обесценивались. Даже генеральство утратило свое значение. Многие украсили свои плечи погонами с зигзагами во время обедов, так что их прозвали «обеденными» генералами. Разные администраторы и военные начальники всячески старались затащить к себе атамана на разные торжества и блеснуть хорошей кухней. Расходы на изысканно-вкусные блюда и тончайшие вина, в которых атаман разбирался и охотнее, и легче, чем в государственных делах, окупались наградами и повышениями. На сытый желудок атаман щедро жаловал чины. В декабре 1919 года на каком-то обеде в Таганроге он, по неосторожности, облил красным вином китель коменданта города полковника Н. Зубова.
– Ах, простите, ваше превосходительство, я сделал вас красным, – извинился атаман в шутливой форме.
– Я пока еще полковник, – учтиво заметил Зубов.
– Полковник? Я, значит, ошибся. Ну, да ладно, раз уж я назвал вас превосходительством, так и будьте им.
Новый генерал был испечен, как блин.
И теперь в «Дюльбере» атаман не мог воздержаться от своей мании, не мог расстаться с казачьими выборными без того, чтобы не осчастливить их.
– Господа, – обратился он к наиболее почтенным и заслуженным, которых рекомендовал ему окружный атаман Донецкого округа ген. Рудаков, представлявший депутацию. – Я вижу, что вы уже убелены сединами и за свою долгую жизнь немало послужили Тихому Дону. Произвожу вас в хорунжие. А вас, – обратился он к находившемуся тут же окружному атаману 2‑го Донского округа полковнику Генералову, – произвожу в генерал-майоры.
– Вот так штука! – пожимали плечами по уходе атамана станичники, на этот раз весьма мало обрадованные высочайшей лаской. – Чего это он натворил? Теперь нас станут считать офицерьем, и этак много беды хватишь, когда придут большевики или станешь попадать домой после замирения.
В тот же день атаман рассмотрел большой список полковников, представленных к производству в генералы, и, разумеется, утвердил его. Неслыханная катастрофа постигла белый стан, от стотысячной донской армии остались жалкие клочья, но награды сыпались как из рога изобилия. Всякий считал себя героем; повышение одного вызывало зависть и оскорбленное чувство в других.
Чинопроизводство давно уже стало игрой в бирюльки, чин превратился в пустой звук, а в Крыму, при последнем издыхании обломков царской армии, в особенности. Тем не менее белый стан никак не мог расстаться с этим утратившим свой смысл и крайне вредным для дела, фетишем.
– Еще Алпатова надо произвести в генералы, – выкрикивал один из новоиспеченных олимпийцев на пирушке, устроенной ими в этот вечер.
– И Маркова тоже.
– Вношу предложение: Лащенова.
В результате этот своеобразный генеральский митинг отправил в «Дюльбер» к Богаевскому депутата, лихого донского конника, сподвижника Мамонтова, ген. С-ва[12] с ходатайством о добавочном производстве. Атаман, вычеркнув кой-кого из неугодных ему людей, подписал набросанный в ресторане на клочке бумаги приказ. Список белых олимпийцев в этот вечер пополнился еще несколькими «африканскими» генералами, как звали всех, кого производил в этот чин Африкан Богаевский.
Подобным образом забавлялись и самоуслаждались в Евпатории неудачные вожди донских казаков, поборники «национального русского дела», в то самое время, когда все бывшее царское офицерство, находившееся в Советской России, ринулось, по призыву Троцкого, на борьбу с панской Польшей, совершенно забыв и думать об упраздненных чинах.
III. «Лавочка»
Во главе Донской армии с начала 1919 года стоял генерал-лейтенант Владимир Ильич Сидорин.
Этот белый вождь, сохраняя некоторые положительные черты прежнего образованного офицерства, усвоил многие пороки, свойственные новому командному составу, воспитавшемуся в хаосе гражданской войны.
Доступный, любезный, обходительный, он старался всех просителей и обласкать, и обнадежить. В нем совершенно отсутствовала кровожадность Покровского и грабительские замашки Шкуро[13]. В этом отношении он неуязвим. Из среды других генералов, в большинстве случаев бесшабашных черносотенцев, он счастливо выделялся тем, что искренно ненавидел старый режим и не стеснялся высказывать это вслух.
Но этим и исчерпываются его положительные стороны.
Сидорин, как и все казаки-интеллигенты, не имел определенных политических убеждений, исповедуя расплывчатый казакоманский символ веры. Ненависть к старому режиму уживалась в нем с сотрудничеством с отъявленными реакционерами, а борьба против последних не шла дальше слов.
Как порождение бурной эпохи и как воплощение раздольной казачьей стихии, он отличался необузданной широтой размаха, не зная препон своим желаниям и только в силу своей воспитанности избегал крайних проявлений своего нрава. В отношении своеволия он вполне роднился с феодалами того времени, Слащевым, Покровским, Шкуро, которые в районе своих армий или корпусов вели себя как автономные властелины и плохо считались с распоряжениями белых правительств. Шкуро и Покровский доходили до того, что соперничали между собою в перехватывании подкреплений, которые присылались на фронт вовсе не для их корпусов.