В качестве отдельного направления изучение истории крестьянства в период революционной трансформации и Гражданской войны в России сложилось в западной историографии[109]. В условиях постсоветской России многие современные западные исследователи использовали значительный документальный материал, полученный в российских архивах. Однако заключения зарубежных авторов далеко не всегда обоснованны и достоверны. Андреа Грациози, прослеживая развитие отношений молодого Советского государства с основной частью его населения – крестьянством, называет этот конфликт «величайшей европейской крестьянской войной» начала XX столетия, даже величайшей крестьянской войной в европейской истории. Явление, которое определяется автором в качестве «Тридцатилетней войны» ХХ столетия, трактуется как продолжение конфронтации между крестьянством и государством в Российской империи. Однако никаких различий после революции 1917 г. Грациози даже не рассматривает, соответственно, 1917 г. не определяется в качестве поворотного рубежа в российской истории. Количество ее жертв автор оценивает приблизительно в 12—15 млн человек[110], что явно недостоверно.
В 1990-е гг. большинство американских специалистов по России в исторической науке предпочитали изучение российского и советского крестьянства[111]. Работавший в Университете Пенсильвании Моше Левин отмечал, что после Октября 1917 г. крестьянство России совершило собственную подлинную аграрную революцию со своими целями и методами (заметим совпадение с мнением В. П. Данилова). По мнению Левина, крестьянство стало оплотом большевистской революции и новой власти. Без его поддержки большевистская революция была бы невозможна. Но крестьянство не только сделало большевистскую революцию возможной, но также взвалило на себя и на весь режим бесконечное количество проблем. Поддержка крестьянства была непредсказуемой, то усиливаясь, то ослабевая, то опять усиливаясь. М. Левин рассматривал поддержку крестьянства в качестве расчета, жестко увязанного с владением землей, этот аспект революции – перераспределение частного землевладения – был исключительно важным для широких слоев крестьянства. Нельзя, однако, согласиться с западным профессором в том, что аграрная революция в России – драматическое событие, имевшее огромные последствия, вследствие чего оказалась бесплодной, а то и вообще бессмысленной с точки зрения ее непосредственных результатов. В качестве подтверждения последнего тезиса М. Левин называл возврат сельского населения к патриархальщине, примитивизацию всей социальной системы. Крестьянство и государство, по его заключению, хотя находились под воздействием одних и тех же обстоятельств, развивались, тем не менее, в разных направлениях. Они жили как бы на различных этажах исторического здания, что являлось еще одним предвестником будущих столкновений и кризисов[112].
В монографии Нормана Перейры «Белая Сибирь»[113] автор подчеркнул взаимодействие местных и общероссийских политических процессов и роль социальных движений, в частности крестьянского, направленного вначале против Колчака, а потом – против победившей Советской власти. Отсутствие поддержки со стороны крестьянства стало, по мнению Перейры, непосредственной причиной поражения Белого движения, которое также было ослаблено из-за внутренней коррумпированности, неадекватного руководства и непопулярной политики, не учитывавшей произошедшие революционные перемены. Более основательно сопротивление населения политике властей изучил американский историк Владимир Бровкин. В монографии «За фронтами Гражданской войны: политические партии и социальные движения в России, 1918—1922» Бровкин привел подробную хронику выступлений крестьянства против властей. Автор описывает, как население попеременно восставало то против белых, то против большевиков, вынуждая их вести в тылу порой более интенсивную войну, чем на «официальных» фронтах. Репрессии против восстававшего населения и политических противников режима получили в книге наибольшее освещение. Террор тем самым рассматривается как важнейший фактор, позволивший большевикам укрепить свою власть над населением[114]. Тема большевистского террора и сопротивления населения политике Советской власти является центральной и в сборнике «Большевики в российском обществе: революция и Гражданские войны»[115], выпущенном позже под редакцией Бровкина.
М. Бернштам в крестьянском повстанчестве не видит социалистических мотивов, считая его последовательно антисоциалистическим, независимо от тех или иных тактических лозунгов. Он отказывается рассматривать лозунг «Советы без коммунистов!» как нечто демократическое: по утверждению данного автора, это все что угодно, некие новые или старые муниципальные институты, восстановление земства, любые формы порядка на местах, но меньше всего та или иная форма так называемой «трудовой демократии», означающей политическое вмешательство политических сил в экономическую жизнь трудового народа. Сопротивление крестьян, подчеркивает автор, было направлено не против отдельных, особенно временных мероприятий коммунистического режима, а против всех социалистических преобразований как таковых[116]. Джеффри Хоскинг обратил внимание на Тамбовское восстание как «классическое крестьянское восстание», руководимое Антоновым, которое началось и проводилось без прямого влияния или поддержки со стороны какой-либо политической партии. По оценке Хоскинга, армия повстанцев удивительно походила на Красную Армию по структуре, даже была укомплектована политическими комиссарами – противники красных подражали их методам. По мнению автора, в Тамбове проводились предварительные испытания новой экономической политики, и оказалось, что в сочетании с безжалостными репрессиями, отбивающими у крестьян охоту воевать, она дает хорошие результаты[117].
В постсоветской литературе стала популярной ассоциация крестьянских волнений с крылатой и часто цитируемой фразой А. С. Пушкина из «Капитанской дочки» о русском бунте – «бессмысленном и беспощадном». В 1994 г. к знаменитому пушкинскому определению «пугачевщины» в оценке Западно-Сибирского восстания К. Я. Лагунов добавил два новых эпитета: «кровавый» и «безнадежный»[118]. На международной конференции в июне 1994 г. Ю. П. Бокарев охарактеризовал российское бунтарство как процесс сочетания периодов бунта со временем чрезмерного смирения[119]. В подобных трактовках пушкинское определение бунта вполне соотносится с марксистской теорией классовой борьбы, придававшей особое значение стихийности и неорганизованности крестьянских выступлений. Однако если дореволюционные бунты в России были нацелены на конкретные объекты (помещик, чиновник и пр.), а не на государственный строй в целом, то в условиях Советской России ситуация изменилась. Понятия «бунт», «бунташные настроения» архаичны и не отражают изменений в крестьянской среде, которые произошли в условиях революционной трансформации в России (о чем говорил, как отмечалось выше, Г. П. Федотов). Понятие «протест», «протестные настроения» (явления, выступления, волнения и пр.) в данном историческом контексте представляются более удачными.
По оценке В. П. Булдакова, склонность крестьянства к немотивированному протесту, стихийному бунтарству далеко не исчерпывает грани его революционности. Совершенно несправедливо определять крестьянский бунт как «бессмысленный и беспощадный»: политику и веру крестьянство оценивает сугубо прагматично. Поэтому для крестьянства действует правило: вот это нам подойдет – хорошо, а если не подходит – долой. Бунт, по Булдакову, – это природный язык крестьянства и единственный способ его взаимоотношения с властью, минуя бюрократию, при этом крестьянин всегда склонен бунтовать во имя воображаемой власти, в поисках несбыточного идеала. Одновременно для крестьянина государство – сакральная величина[120].