В этом хароновском воспоминании есть один мотив, очень характерный и для сонетов дю Вентре,— этакое молодое пижонство, желание блеснуть поэтической цитатой, латинским изречением, французским «мо». Кто готов бросить в них за это камень — валяйте, я не стану их защищать, тем более что и, по моему собственному ощущению, лучше всего им удались сонеты, где душевный посыл ведет к поэтическому результату напрямую, без ерничества или сопутствующих усилий «показать образованность».
Только при этом давайте учтем, что цитировать Дюма и Мериме приходилось в Свободном исключительно по памяти, французских справочников или латинских словарей в заводе-лагере тоже не было предусмотрено, и даже ноты для лагерной оперы, как вы прочтете у Харона, отыскивались по случаю у бабушки-поселенки, которая закрывала ими кадушку с водой. Не знаю, если б у нас с вами был такой культурный запас, мы, может, тоже бы не удержались — похвастались.
«Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее,— сказал в своей Нобелевской лекции Иосиф Бродский, чей личный опыт в иных исторических обстоятельствах сходен с хароновским, и добавил: — «… свободнее — хотя, возможно, и не счастливее».
Немногие события в жизни Гийома дю Вентре уподоблены обстоятельствам жизни его авторов. Заключение в Бастилию, изгнание из Франции — вот, пожалуй, и все. Зато в зеркале характера дю Вентре отражаются их черты: и молодость, и бесшабашный атеизм, ироничность, задиристый, не признающий запретов юмор, неприхотливость в житейских обстоятельствах и даже уверенность в незаурядности своего предназначения. Пусть не так отчетливо и резко, но отразился в сонетах и разнобой их чувств (ведь писался дю Вентре не один год): грусть и жажда мщения, тоска несвободы и жар схватки со злом, моление о справедливости, страх перед беспамятством близких, счастье полученного письма, горечь измены… Чувства сосуществовали и составляли жизнь авторов,— овеществленные в стихах и собранные в тетради, они становились биографией героя. Только не следует воспринимать сходство их чувств и биографий слишком буквально. Очень соблазнительно в строках: «дрожи, тиран, перед моим пером» или «но я тобой, король-мясник, не побежден» — и еще в десятках подобных строчек вычитать их ненависть к Сталину или, на худой конец, к Ежову с Берией. Можно, и, вероятно, многие из тех, кому предстоит прочесть эти строки впервые, поддадутся этому, соблазну. А, по-моему, делать этого не стоит. Не стоит им навязывать нашу сегодняшнюю «мудрость». Свобода и тирания — вечное противоречие, вечная боль человеческой души и, следовательно,— вечная тема. «Стихи заводятся от сырости, от голода и от войны и не заводятся от сытости, и не выносят тишины. Без всякой мудрости и хитрости необходимо душу вытрясти при помощи карандаша. Если имеется душа» — это определение Слуцкого кажется мне куда более точным разъяснением, откуда они брались — сонеты дю Вентре со всеми их эскападами, драмами, любовью и враждой.
Ну, а если вы все-таки не можете обойтись без похожести, то, пожалуйста, она тоже есть, но другая. Готовя к изданию на инженерных синьках первые сорок сонетов, уже переписанных каллиграфическим почерком Вейнерта на специально вынесенных из КБ восковках и кальках, авторы остановились перед необходимостью снабдить свое издание портретом героя. Тогда они взяли Юрину фотографию, недрогнувшей рукой пририсовали ему усы и мушкетерскую эспаньолку и — в бой. Так что сходство есть, прямое портретное сходство.
***
В конце 47 года, отсидев свои сроки, Харон и Вейнерт уехали из Свободного, увозя 4 экземпляра книжки дю Вентре с готовыми 40 сонетами. Нельзя сказать, что они чувствовали себя свободными как ветер, так как жить в Москве, Ленинграде и еще одиннадцати городах им не разрешалось. Проведя контрабандой несколько дней в Москве, они разъехались. Вейнерт устроился в Калинине на вагоностроительном, Харон отправился в Свердловск — на киностудию. И если б судьба недвусмысленно не напомнила им о себе, боюсь, что вторая биография дю Вентре могла бы на этом оборваться. Ну в самом деле — продолжать писать сонеты, находясь на воле, со всеми ее проблемами и соблазнами… Впрочем, как сказал поэт, «что ж гаданье, спиритизма вроде…» Гадать нет надобности, судьба, в обличье определенного ведомства, как я уже сказал, призвала их снова, не подвергнув даже годичному испытанию свободой.
– Я как-то никогда не делал людям сознательных гадостей,— рассказывал однажды при мне Харон.— В Свердловске, когда ходил, как положено, отмечаться,— отношения с местным майором были самые патриархальные. Раз опять нужен родине — взяли бы и вызвали. А пришли под утро, какой-то капитан, да еще с криком, с матом, с расстегиванием кобуры. Я очень обиделся. И когда он меня доставил к знакомому начальнику майору, я тому: так и так, при обыске даже не обратили внимания на опасную бритву, с помощью которой я мог запросто лишить вас ваших доблестных помощников. Наклепал на капитана. До сих пор неловко, хотя насчет бритвы это была чистая правда.
Теперь их ждал уже не лагерь, а бессрочная ссылка. У Харона в местечке Абан, в Зауралье, у Вейнерта — на шахте в каких-нибудь четырехстах километрах. В четырехстах непреодолимых километрах.
Сонеты рождались порознь и совершенствовались в письмах. А жизнь авторов, теперь, увы, не скрепленная единством места, шла разными руслами. Харон работал счетоводом, преподавал в школе, вел автотракторный кружок и даже ставил спектакли в самодеятельности. Спектакли имели успех и на областных смотрах, правда, постановщика туда не выпускали. Харона спасали работа и легкомыслие. У Юры была только работа. И тоненькая ниточка писем не выдержала. О том, как он погиб, вы прочтете. Харон узнал об этом с большим опозданием — письма из ссылки в ссылку ходили не быстро.
Тот сценарий, который я сочинил много лет спустя, должен был заканчиваться так: когда один из двух героев-авторов погибал, Гийом дю Вентре снимал усы и эспаньолку и садился на место погибшего друга — сказка кончалась, романтический антураж терял свою прелесть, возвращалась проза — лагерь, быт, конец стихов.