Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот так мне окончательно испортили настроение. Живешь-живешь себе в полной уверенности, что нет никаких границ человеческому познанию действительности, и каждая крупица узнавания наполняет тебя гордым и радостным чувством: постигаю, братцы, cogito ergo sum! [52] — а туг вдруг, здорово живешь, тычут тебя носом в какие-то границы и пределы, заборы, глухие стены и проволочные заграждения, успевшие уже и в малом напортить тебе нервов и надоесть до тошноты. Как тут не расстроиться?

Можно бы, конечно, успокоиться на том, что и в пределах радиуса в каких-нибудь 10 миллиардов световых лет есть еще немало неизведанного, непознанного, неразгаданного и по меньшей мере тебе-то лично неизвестного, так что и впредь каждый день и час сулит тебе все новые открытия — все новое счастье. Но разве сравнить это строгое ограничение, запертое в крохотный мирок с эпицентром в районе твоего пупа поле деятельности твоего жадного, ненасытного интеллекта с теми просторами, какие рисовались тебе на заре туманной юности, когда ты впервые услышал заверения в безграничности возможностей познания мира?!

Мне очень трудно объяснить суть моего расстройства — не столько другим, сколько самому себе. Будучи полным профаном и невеждой в слишком многих областях науки и философии, я все же лыцу себя уверенностью в достаточно широких, глубоких и многократно выверенных познаниях — пусть в очень скромных, локальных, ограниченных сферах своей профессии. Речь в моем случае идет, видимо, не о грандиозных конфликтах, решаемых на уровне Эйнштейнов, а о сугубо житейских, повседневных микродрамах, возникающих на каждом шагу — когда, к примеру, ты открываешь партитуру 8-й симфонии Брукнера, чтобы глазами сыграть себе перед сном ее первую часть (прежде это так помогало!), или объясняешь Юрке-маленькому устройство понижающего трансформатора, через который он черпает энергию для своих крохотных моторчиков — прямо из розетки осветительной сети (раньше это казалось таким полезным!), или тщетно пытаешься растолковать очередному режиссеру, что две страницы пустейшего диалога в нашем сценарии можно и нужно заменить таким-то элементарным монтажным ходом, с привлечением таких-то примитивных, но действенных звуковых средств выражения (некогда это представлялось таким важным!)…

Сейчас я делаю все то же, что и раньше делал, а многое, говорят, делаю даже еще лучше прежнего… но только сам-то я знаю, что тут больше инерции и привычки, нежели прежнего «горения», и если что-то удается мне лучше, чем другим, то в этом повинны другие, еще не научившиеся (или не полюбившие) хорошо работать, а не моя заслуга, скажите так, что роща золотая отговорила милым языком, или — короче и жестче — что я попросту состарился, выхожу в тираж. Никаких особых радостей от наступающей старости я не испытываю — что бы там ни толковали прежние и нынешние старцы любых верований и областей умственной деятельности.

Помимо неприятных новшеств в сфере чисто научного познания (которого, впрочем, на свете едва ли не больше, чем «чистого» искусства: тоже блеф, уж мы-то с вами знаем, что никакого пульса нет…) появились в последние годы тревожные сдвиги и в мирной области познания нравственности, всякие там этические интроспекции с весьма, я бы сказал, далеко идущими выводами. От традиционного, безвредного обличения зла вовне, в его очевидных носителях, некоторые не в меру дотошные товарищи перешли к поиску первопричин и предпосылок зла в самих себе, прозрачно намекая и на более широко приложимую подозрительность к субстанции нонешнего человека. Сама идея не так уж и нова. Gnothi seauton [53] было начертано, помнится, еще на дельфийском храме Аполлона, вот только вопрос: до какой черты, на сколько, так сказать, пунктов анкеты?

На Западе и на Востоке сегодняшние пристрастные самовопрошания вызваны благим намерением как-то осмыслить возможность возникновения фашизма. У нас — стремлением понять первоистоки культа личности. Все правильно. Люди, будьте бдительны, давайте стараться жить так, чтобы все было хорошо и ничего не было плохо. Казалось бы, чего же проще?

Мне, признаться, уже и в пионерах именно так и казалось. Недостаточность добра в мире мне представлялась прямым следствием неведения какой-то темной части человечества, в чем, собственно, добро, а в чем — зло. Нас довольно рано убедили, что мы-то уж точно разбираемся в этом деле, поэтому я всю дорогу и старался просвещать современников, которые еще не охваченные, — то расклеивая прокламации, то посвятив себя без остатка служению самому важному из искусств, то еще чего-нибудь по мелочам: статейка там какая, или лекция, или кружковая работа, или педагогика.

Ни лагерь, ни ссылка ничего во мне и в моем отношении к миру и к методике его переустройства не изменили, я так и помер бы (неисправимым оптимистом), если б, как сказано, в последнюю минуту не стали докучать мне всякие ревизии — то познаваемости мироздания, то дефиниций искусства, то уж даже самопознания. Позвольте-ка, я процитирую вам для наглядности абзац из дневника Макса Фриша, замечательного писателя, с которым наша широкая публика еще только начинает знакомиться. Размышляя о недавнем кошмаре, окутавшем его родину и принесшем такие бедствия всей Европе, Макс Фриш - спрашивает себя: «Если люди, получившие то же воспитание, что и я, произносящие те же слова, какими и я объясняюсь, любящие те же книги, ту же музыку и ту же живопись, какие я люблю,— если эти люди ни в коей мере не застрахованы от возможности стать нелюдями и совершать поступки, которых мы от человека наших дней — за исключением единичных патологических случаев — никогда прежде не могли бы ожидать,— где почерпнуть мне уверенность, что я от этого застрахован?» [54]

Это — на Западе. На Востоке — ну, прочтите хотя бы «Море и яд» Сюсаку Эндо, если уж вы мне не верите на слово. Из соотечественников, анализирующих схожие вопросы по схожим поводам, я никого называть или цитировать не буду, они и без меня достаточно известны. Хочу только привести высказывание моей тещи, представляющееся мне весьма типичным для целой формации советских интеллигентов. Многое у меня — «не как у людей»: например, вопреки любым анекдотам, у меня совершенно изумительная теща, и наша взаимная любовь могла бы лечь в основу совсем другой книги, куда более жизнерадостной и интересной… Познакомился и подружился я с ней только в пятьдесят четвертом году, когда она, после всех потрясений, из которых лишь немногие члены ее семьи вышли живыми, вернулась с Колымы. Тогда же мы с ней и обменялись первыми мыслями о всем случившемся на нашей земле, причем преимущественно в плане «Кто виноват?» Небольшой возрастной разрыв, который с годами становится все меньше — когда моей теще будет в два раза больше лет, чем сейчас, мне тоже будет 115 и разница станет совсем ничтожной,— в тридцать седьмом был все же достаточен, чтобы я сел в тюрьму юнцом комсомольского возраста, а теща моя — коммунисткой с изрядным стажем. Поэтому наши наблюдения и выводы и носили несколько различную окраску и были нам взаимно интересны.

122
{"b":"86994","o":1}