Я знала, что он понятия не имеет, что предпочесть – мир или войну, эту девочку или какую‐нибудь другую.
– Джоплин. “Криденс”. “Степпенвулф”. Это ж прям, мать его, Вудсток! – воскликнул он. А потом широко раскинул руки, приглашая меня обняться на прощанье.
Я прижалась к нему. От него несло марихуаной, джином и потом, но я все равно вдохнула в себя его запах.
– Хорошего путешествия, – проговорила я ему в плечо. Мне хотелось сказать ему, что он – мальчик из маленького городка в Колорадо и Нью-Йорк-сити может сожрать его заживо. Но вместо этого сказала: – Я тебя люблю.
Он покрепче сжал меня в объятьях и прошептал:
– Ятятош.
Фургон с прекрасными запутавшимися детьми помчался по улице, с визжащим Хендриксом из открытых окон. Они свернули за угол и исчезли из виду.
Я вернулась в дом и оцепенело включила телевизор. Пол ужинать не пришел, поэтому я смотрела дурацкие телеигры, чтобы скоротать время до выпуска новостей.
Слова
Когда тебя вырывает из сна грубый стук в дверь; когда за стеклом ты видишь размытые очертания двух напряженно ожидающих мужчин в форме; когда сердце уже провалилось пушечным ядром куда‐то в живот, но все равно нужно продолжать идти вперед, чтобы открыть дверь и выслушать их сообщение, – ты не находишь слов.
Когда дрожащая рука наконец справляется с дверной ручкой, и две фигуры оказываются не военными, а полицейскими, и облегчение борется в тебе с новым зарождающимся страхом, – ты не находишь слов. Когда тебе сообщают, что твой сын, твой прекрасный малыш, твой мальчик был обнаружен в фургоне в Квинсе захлебнувшимся собственной рвотой, а рядом с ним игла, – ты не находишь кислорода, какие уж там слова.
И вот ты бормочешь сквозь рыдания вежливую бессмыслицу и закрываешь дверь, ты произносишь имя сына, снова и снова, будто слова способны оживить умерших. Ты окидываешь изумленным взглядом собственные руки, не понимая, как так вышло, что ты по‐прежнему живое тело, когда по всем понятиям слова полицейских должны бы были обратить тебя в пепел. Ты, будто призрак, возвращаешься в спальню и видишь там своего мужа, который мирно спит – он попросту проспал этот кошмар. Ты знаешь, что должна ему сказать, но не находишь слов. Вместо этого ты валишься без сил на пол и рыдаешь, в голос, исступленно, потому что это в общем‐то и все, что тут можно сказать.
Похороны Макса были вчера. Речь я произнести не смогла. У меня были заготовлены слова – моя никак не соответствующая случаю попытка попрощаться. Но когда люди стали собираться в холодной каменной церкви и я смотрела, как рассаживаются по рядам детские друзья Макса, теперь такие взрослые и такие живые, я обратилась в столб, тупой от горя, усталости и гнева. Пол сидел рядом со мной такой же онемевший и окаменевший. Мне нужен был Лукас.
Мне нужен был Лукас – он бы почтил память брата словами любви и уважения. Мне нужен был Лукас – он бы назвал меня мамой и дал почувствовать почву под ногами. Мне нужна была его улыбка – она бы осветила этот темный зал. Мне нужен был он – он бы обнял меня, и сердце мое забилось бы снова.
И тут, будто наваждение, Лукас появился: он шел по центральному проходу, ослепительно красивый в своей парадной военной форме. Прошло почти полгода с тех пор, как мое признание вынудило его к бегству. Я сообщила о смерти Макса в штаб вооруженных сил штата, со стыдом признавшись в том, что понятия не имею, где именно служит мой сын, у меня есть только стопка писем с пометкой “Вернуть отправителю”. Каким же потрясением было увидеть его идущим мне навстречу по церковному проходу между рядами, моего и в то же время не моего, с прижатыми к телу руками, каждая – стиснута в кулак.
По пути к алтарю Лукас не остановился у нашего ряда, но все‐таки послал мне быстрый и исполненный печали взгляд, когда проходил мимо. Это было не то возвращение домой, которого я так ждала, но я из последних сил вцепилась в то, что есть.
После вступления и молитвы, прочитанной священником, Лукас красноречиво выступил от всей нашей семьи. Ему уж как‐то удалось найти идеальные слова, чтобы воспеть все лучшее, что было в его брате, и умолчать об остальном. Он назвал Макса умным и бесстрашным, бесшабашным и с рождения – его второй половиной; рассказал истории об их выходках, чем вызвал тихий смех собравшихся. Я протяжными глубокими вдохами всасывала в себя затхлую атмосферу церкви, чтобы не развалиться на части. Пол беспокойно заерзал. Я протянула ему руку, и он, впервые за много лет, взял ее.
Исчезновение
Когда последние прощающиеся в своих черных нарядах разъехались и стоянка перед церковью опустела, я сидела на деревянной скамейке и смотрела, как носится в потоке ветра лазурная птица сиалия. Служба была уже лишь размытым пятном из молитв, песнопений, рукопожатий, неловких объятий и высказанных вслух чувств. Я сидела и думала, заговорит ли еще, интересно, кто‐нибудь когда‐нибудь о Максе, или похороны – это всего лишь ворота в забвение?
Я ухватилась взглядом за сиалию, дожидаясь, пока из арочных церковных дверей выйдет Лукас. Когда он наконец появился, его сопровождал товарищ в точно такой же зеленой военной форме. Они оба выглядели до того ослепительно, что посреди моего горя на мгновенье сверкнула гордость. Второй молодой человек свернул к обочине и зажег сигарету, а Лукас медленно направился ко мне.
– Инга.
Его обращение обожгло меня, но ведь, в конце‐то концов, я сама отказалась от права называться его матерью.
Я похлопала по скамейке, приглашая сесть, и он сел, оставив между нами широкий зазор.
– Мне очень жаль Макса, – произнес он сухо.
– Мне тоже жаль Макса, – смогла выговорить я. – Мне жаль всего.
Последовавшее молчание было долгим и мучительным, мы оба смотрели на голубую сиалию, которая снова и снова то падала вниз, то взлетала и в конце концов взмыла в серые неподвижные тучи. Нам обоим нужно было сказать слишком много, поэтому не стоило и пытаться.
– Я… – наконец все же попытался он. – Я должен был… Возможно, он…
Он прочистил горло, будто поперхнулся твердым комом печали, и умолк.
– Нет, мой хороший. – Я повернулась к нему, и он милосердно взял мою протянутую руку. – Ты бы ничем не помог Максу. На этот раз – нет.
– Я мог хотя бы попробовать, – хрипло проговорил он, уставившись в бетон под ногами. Он не сказал этого, но я угадала его мысли: он думал, что и я тоже приложила к этому недостаточно усилий.
– На этот раз – нет, – упрямо повторила я.
У меня в голове возникло несметное количество сюжетных линий, то множество возможных направлений, по которым могли потечь жизни моих детей, если бы я не открыла правды. Весьма вероятно, что Лукас прав. Весьма вероятно, что он мог бы спасти брата. Но порою говорить “мне жаль” так же абсурдно, как надеяться на то, что одна звезда способна разъяснить устройство вселенной. Поэтому вместо этого я прошептала: “Пожалуйста, возвращайся домой”.
Мне бы догадаться, что это будет уже чересчур. Он выпустил мою руку и встал.
– Я не могу, – сказал он, бросив взгляд на поджидавшего его товарища. – Что мне теперь там делать?
– А что тебе делать на войне, Лукас? – искренне, но неумело пошутила я.
– Ты права, там тоже нечего, – сказал он, наконец переведя взгляд на меня, и его прекрасные темные глаза, влажные от боли, смотрели с пронзительным укором. – Но это лучше, чем ничего. Лучше, чем не иметь места вообще нигде.
Из церковных дверей вышли Пол и священник и задержались у порога, заканчивая разговор. Лукас нервно глянул на Пола, потом – на своего друга, который с пониманием наблюдал за сценой и теперь выкрикнул: