– Ну вот и Тоник!.. А у тебя гостья!
А гостья вскочила, красная, как свекла, и единым дыханием выпалила:
– Драмкружок – это самый крепкий и сплоченный коллектив… Должен быть… Там все от одного зависят, и никаких подмен. Ну вот… Это Степа велел тебе передать. Ну вот… Да! А почему ты не пришел? Где был?
– Дела! – коротко ответил Антон.
Дела? – переспросила Марина, как бы взвешивая краткость и отчужденность этого ответа, и вдруг сразу подобралась и посуровела. – Ну, а это тоже дела. И если ты не придешь на следующую репетицию, тебя просто исключат. До свиданья!
Марина коротко простилась с Ниной Павловной и вышла.
– Что же ты ее не проводил? – спросила Нина Павловна.
– А разве это так обязательно? – ответил Антон, и Нева Павловна не поняла, что это значит.
Потом она вздрогнула: ей показалось, что от Антона пахнет водкой.
– Антон, поди сюда, – сказала она.
– Зачем?
– Дыхни! – Нина Павловна уцепилась за него, но Антон резко дернул плечами и, уйдя в свою комнату, щелкнул замком.
На двух репетициях Антон был, а на третью не явился. Руководитель кружка вынул из бокового кармана авторучку и, ни слова не говоря, вычеркнул фамилию Шелестова.
– Ну и ладно! – безучастно ответил Антон, когда на другой день ему об этом передал Степа Орлов.
– И что ты за человек? – покачал головой Степа. – Непонятный ты человек.
Но, верный слову, которое дал Прасковье Петровне, он продолжал ходить к Антону и заниматься с ним по математике. Антону нравился и его спокойный, немного флегматичный характер, и то, что Степа не сердился, если Антон чего-нибудь не понимал. И поговорить можно было с ним о разных вещах, не то что с Володей Волковым – об одной математике, и поговорить просто так, по-товарищески, – с ним вообще было теплее. Может быть, и привязался бы он к Степе, если бы это было раньше, если бы не начала действовать в полную меру сила, которая тянула его в другую сторону.
Антон не замечал, – он осознал это много позже, – но каждое соприкосновение с Вадиком и всем этим растленным, извращенным миром оставляло в его душе след, иногда большой, иногда маленький, по одинаково тлетворный: то разговоры на том воровском блатном жаргоне, который непонятен всем остальным, нормальным людям, то карты или доза «шнапс-тринкена», то новая встреча с Галькой, то рассказы о разных занимательных вещах и знаменитых ворах, то философствования Крысы об идеале жизни – пожить, попить, что твое – то мое, а что мое – не твое, то целый урок черного ремесла – как «психовать», изобразить пьяного или заику, что нужно делать, что знать и уметь, как схитрить, вывернуться, а в крайнюю минуту идти на все.
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнет пистолет.
И когда Крыса сказал однажды Антону: «Хватит тебе «кишки» прятать, пора в дело идти», у него перехватило дух. Вот оно! Смесь щемящего страха и дурманящего волнения была в этом «оно». Ни злости к людям, ни корысти у Антона не было, он не интересовался деньгами и никогда не спрашивал, куда идут те «кишки», которые он прятал. Он брал то, что изредка давал ему Вадик, не задумываясь, много это или мало и как распределяется все остальное. И когда он думал теперь о предстоящем деле, его привлекало другое: как это делается? Азарт, игра в опасность, фальшивая романтика: кто-то будет сопротивляться, кто-то будет преследовать, гнаться за ними, совсем как у Конан-Дойля… Антон старался настроить себя на все это и подготовиться, чтобы не ударить лицом в грязь перед товарищами. И вот уже в аптеке куплен медицинский скальпель за три пятьдесят – оружие! – и гадость кажется доблестью, дурное и страшное – геройством. И вот позволено себе пройти по улице этаким удальцом – шапка набекрень, воротник поднят: «Вот я какой! Нельзя, а я делаю!..»
И вот Крыса назвал свою компанию шайкой «Чубчик», и Антон, не моргнув, дал прижечь свою руку горящей папиросой – клятва!
Иногда против всего этого поднимался неистребимый голос совести и где-нибудь в переполненном троллейбусе Антону казалось, что все на него оглядываются, подозрительно смотрят. Но на смену этому приходила не то безнадежность, не то такая же безнадежная решимость, и Антон старался тогда затолкать непокорную совесть на задворки души, чтобы не пищала, и принимал самый независимый и гордый вид.
И настороженность – что мама заметила, что не заметила? И хитрость: в кармане лежат полученные от Вадика два рубля, а когда пошел в кино, спросил деньги у мамы да еще сдачу принес, чтобы не было подозрений.
– Дай на дорогу.
– Возьми в буфете.
– Нет, дай сама.
Вот он подчеркнуто старается «уложиться в режим» и, приходя домой, спрашивает:
– Я не опоздал?
Но вот нельзя было не опоздать, и тогда, как сказал бы Вадик, приходилось «применять грубость». А у мамы от этого слезы и слезы.
– Тоник! Ну, Тоник! Я прошу тебя: остепенись! Неужели ты хочешь попасть под какое-нибудь страшное колесо?
– Не пугай ты меня никакими колесами. А как ты стала меня прижимать – хуже всяких колес, как в тюрьме!
– Ты еще не знаешь, как в тюрьме-то!
– Я не знаю, другие знают.
– Кто?.. Тоник! Откуда у тебя все это? Господи!
Подозрения все чаще заползают в душу Нины Павловны и становятся все страшнее.
Вот Антон собирается на каток.
«Да какой же сейчас каток? – думает Нина Павловна. – Зима кончается. Оттепель».
Она по-своему завязывает шнурки на его конькобежных ботинках. Антон приходит поздно вечером.
–Ну что ж, был на катке?
– Был.
– Катался?
– Катался.
Нина Павловна смотрит на ботинки и видит – шнурки как были завязаны ею, так и остались. Обманывает! Кончилась зима, отшумели весенние ручьи, все заблестело кругом и засветилось, только в сердце у Нины Павловны, глубоко запрятанный, как лед в погребе, таился холодок тоски и страха. Но она старалась прятать все – и холодок, и свои подозрения, и, когда однажды Нину Павловну попросила зайти Людмила Мироновна, та в ответ на ее расспросы сказала:
– Ничего!.. Кажется, все в порядке. Третью четверть закончил без двоек.
Узнавала она тревожные вести и от Прасковьи Петровны, но тоже пыталась их приглушить и объяснить все