Значительная часть средств для предвыборной кампании была собрана благодаря мероприятию, на которое Геринг пригласил 20 февраля во дворец рейхспрезидента ведущих промышленников. Среди участников встречи – их было около двадцати пяти – находились Яльмар Шахт, Крупп фон Болен, Альберт Феглер из «Ферайнигте Штальверке», Георг фон Шницлер из концерна «ИГ Фарбениндустри», Курт фон Шрёдер, представители тяжёлой, горной промышленности и банков. В своей речи Гитлер опять подробно проанализировал антагонизм между авторитарной предпринимательской идеологией и тем демократическим строем, который он с издёвкой назвал политической организацией слабости и упадка, он превозносил жёстко организованное идеологизированное государство как единственную возможность устоять перед лицом коммунистической угрозы и превозносил право отдельной великой личности. Он более не желает, продолжал Гитлер, зависеть от терпимости партии Центра, от поддержки Гугенберга и дойч-националов, и он должен сперва завоевать всю власть, чтобы окончательно раздавить противника. Словами, в которых не было и тени стремления оставаться в рамках легальности, он призвал своих слушателей к финансовым пожертвованиям: «Сейчас мы стоим накануне последних выборов. Каким бы ни был их итог, назад пути больше нет… Так или иначе, если положение не разрешится при помощи выборов, то развязка произойдёт другим путём». В заключение Геринг заявил, что запрашиваемые финансовые пожертвования «будут даны промышленностью тем легче, чем скорее она осознает, что выборы 5 марта наверняка будут последними в ближайшие десять лет, а возможно и на ближайшие сто лет». Затем Шахт обратился к собравшимся с возгласом «А теперь, господа, пора раскошеливаться!» и предложил создать «предвыборную кассу», в которую он за короткое время собрал среди ведущих промышленных компаний по меньшей мере три миллиона марок, а может быть и больше.[397]
Гитлер в значительной степени отошёл от прежней сдержанности и в предвыборных речах. «Время интернационалистской болтовни и обещаний примирения народов кончилось, на смену ему пришло время немецкого народного сообщества», – воскликнул он в Касселе; в Штутгарте он обещал «выжечь калёным железом явления разложения и обезвредить яд»; он преисполнен решимости «ни в коем случае не допустить возврата Германии к прежним порядкам». Он тщательно избегал изложения каких бы то ни было программных позиций («мы не хотим лгать и мы не хотим жульничать… раздавая дешёвые обещания»), конкретно он формулировал только одно намерение – «никогда, никогда… не отступать от задачи истребить в Германии марксизм и сопутствующие ему явления»; «первый пункт» его программы – призыв к противникам «Похороните все иллюзии!» Через четыре года он будет держать ответ перед немецким народом, а не перед партиями, развалившими страну; вот тогда пусть будет судьёй народ – и никто иной, воскликнул он богохульно с надрывом, на который его в те дни часто толкала самооценка себя как мессии, «по мне, пусть народ меня распнёт, если он решит, что я не выполнил своего долга».[398]
Концепция легальной революции предусматривала расправу с противником не посредством открытого террора и мер запрета, а постоянной провокацией его на акты применения насилия, чтобы он сам создавал предлоги для законных мер подавления и их оправдания. Геббельс описал этот тактический метод уже в дневниковой записи от 31 января: «Пока мы хотим не прибегать к прямым контрмерам (против коммунистов). Пусть сперва вспыхнет пламя большевистской попытки осуществить революцию. А потом мы в подходящий момент нанесём удар»[399]. Это была старая гитлеровская идеальная революционная схема расстановки сил: его призывают на помощь как последнюю кандидатуру спасителя, к которой люди отчаянно рвутся всей душой, в кульминационный момент попытки коммунистического переворота, чтобы в драматической схватке уничтожить мощного врага, покончить с хаосом и обрести легитимность и уважение среди масс в качестве вызывающей ликование силы порядка. Поэтому уже на первом заседании кабинета 30 января он отклонил требование Гугенберга, не долго думая запретить компартию, забрать себе её депутатские мандаты и обеспечить таким образом себе большинство в рейхстаге, в силу чего новые выборы стали бы излишними.
Однако его мучило опасение, что коммунисты вообще не способны на широкомасштабную, энергичную акцию восстания. Он уже и до того порой высказывал сомнения в их революционной силе, такой же позиции, кстати, придерживался и Геббельс, который в начале 1932 года не видел в них опасности[400]. Действительно, потребовались известные пропагандистские усилия, чтобы стилизовать их образ под тот призрак, как это им самим хотелось бы в соответствии с их свидетельством о рождении[401]. Намёки на найденные в здании ЦК центнеры революционного материала служили этой установке, так же как и ходившие с середины февраля многочисленные, явно инспирированные самими национал-социалистами слухи о предстоящем покушении на Гитлера. Повисший в воздухе в 1918 году вопрос Розы Люксембург «Германский пролетариат – ну где же ты?» – остался и на этот раз без ответа. Хотя в первые недели февраля дело в ряде случаев доходило до уличных побоищ, они все же носили характер стычек явно местного характера, а никаких хотя бы самых призрачных свидетельств крупномасштабной, централизованно управляемой попытки восстания, благодаря которой можно было бы насаждать стимулирующие комплексы страха, не было. Причиной тому были не только депрессия и истощение энергии рабочих вообще, что, естественно, сильнее всего сказалось на коммунистах, но и доходившее прямо-таки до гротеска заблуждение их руководства в оценке исторической ситуации. Не обращая никакого внимания на преследования и мучения, на бегство многочисленных товарищей и массовый отток своих сторонников, коммунисты продолжали считать, что их основной противник – социал-демократия, что нет разницы между фашизмом и парламентской демократией, что Гитлер всего-навсего марионетка, что если он придёт к власти, то тем самым только приблизит власть коммунизма, а на нынешней стадии высшая революционная добродетель – терпение.
Эти тактические просчёты были, очевидно, отражением глубинного процесса смещения центров власти. Один из необычных моментов захвата власти состоял в том, что враг, существование которого было так долго в психологическом плане стимулом жизни национал-социализма, в решающей степени вдохновляло его и позволило вырасти в могучую силу, в момент решающей схватки не вышел на арену. Ещё недавно представлявший собой мощно действующую угрозу, наводивший ужас на буржуазию многомиллионный отряд сторонников коммунистов вдруг испарился – без какого-либо признака сопротивления, действия, сигнала. Если верно, что о фашизме нельзя говорить, не рассуждая как о капитализме, так и о коммунизме[402], то теперь после окончания одной связи исторически перестала существовать и другая: с этого момента фашизм уже не был ни инструментом, ни отрицанием, ни зеркальным отражением; в дни захвата власти он пережил как бы вступление во власть на основании своих собственных прав. В Германии коммунизм так больше и не появился на сцене в качестве провоцирующей контрсилы до самого конца фашизма.
На этом фоне надо рассматривать драматический, по сути дела уже закрепивший захват власти Гитлером пожар рейхстага 27 февраля 1933 года, этот фон определяет и многолетнюю дискуссию об ответственности за него. Коммунисты постоянно горячо отрицали какую-либо причастность к поджогу, и действительно, у них для этого не было никакого мотива; партия со сломленной волей к самоутверждению не могла подать такой грандиозный сигнал к переходу в наступление. Ответственность национал-социалистов можно было убедительно обосновать как раз потому, что пожар так превосходно вписывался в картину революционного нетерпения Гитлера. Долго считался потом бесспорным тезис об их вине, хотя отдельные вопросы оставались невыясненными, и было видно, что спор ведётся с подставными свидетелями и сфабрикованными документами. Сопровождавшие эти события обстоятельства из криминальной сферы также давали благодатную почву для воображения честолюбивых летописцев, так что происшедшее оказалось покрытым мощным слоем отчасти поверхностной, отчасти дерзкой сознательной лжи и стало представляться искажённым даже в его самоочевидных аспектах.