Короче, об этом я и написал сочинение Стрэдлейтеру. О старой бейсбольной перчатке Элли. Она была у меня с собой, в чемодане, так что я достал ее и переписал с нее стихи. Все, что от меня требовалось, это заменить имя Элли, чтобы никто не догадался, что это мой брат, а не Стрэдлейтера. Не скажу, что я был без ума от этой идеи, но я не смог найти ничего более наглядного. К тому же, мне как бы понравилось писать об этом. Мне понадобилось около часа, потому что пришлось писать на паршивой машинке Стрэдлейтера, которая все время заедала. А почему я не мог сделать это на своей, потому что одолжил ее одному парню в конце коридора.
Было наверно где-то десять-тридцать, когда я закончил. Но я не устал, так что какое-то время стоял и смотрел в окно. Снег уже не падал, но периодически слышалось, как какая-то машина никак не заведется. И долетал храп старика Экли. Прямо через чертовы душевые занавески долетал. У него был гайморит, и он не мог нормально дышать во сне. У этого парня чего только не было. Гайморит, прыщи, паршивые зубы, вонь изо рта, захезанные ногти. Волей-неволей пожалеешь придурочного сукина сына.
6
Какие-то вещи я никак не вспомню. Я все думаю о том, как Стрэдлейтер вернулся со свидания с Джейн. То есть, я не помню, чем именно был занят, когда услышал, как его чертовы дурацкие шаги приближаются по коридору. Наверно я смотрел в окно, но ей-богу, не помню. Я чертовски разволновался, в этом дело. Когда я всерьез о чем-то волнуюсь, я уже не валяю дурака. Даже в туалет хочется, когда волнуюсь о чем-то. Только я не иду. Слишком волнуюсь. Не хочу перебивать волнение. Знали бы вы Стрэдлейтера, тоже волновались бы. Пару раз я ходил с этим козлом на двойные свидания, и знаю, о чем говорю. Он бессовестный. Правда.
Короче, коридор был весь в линолеуме и все такое, и слышно было, как его чертовы шаги приближаются. Я даже не помню, где сидел, когда он вошел – у окна, в своем кресле или в его. Ей-богу, не помню. Он вошел и стал ворчать, какой на улице холод. Затем сказал:
– Где, блин, все? Тут как в чертовом морге.
Я ему даже не ответил. Если он был настолько, блин, тупым, что не сознавал, что сейчас субботний вечер, и все ушли или спят или дома на выходных, я не собирался лезть из кожи вон, чтобы объяснять это ему. Он стал снимать одежду. И ни слова, блин, про Джейн. Ни словечка. И я молчал. Просто смотрел на него. Он только и сказал, что спасибо за то, что я одолжил ему гусиную лапку. Повесил на плечики и убрал в шкаф.
Затем, когда он снимал галстук, он спросил меня, написал ли я за него чертово сочинение. Я сказал ему, оно на его чертовой кровати. Он подошел и стал читать его, расстегивая рубашку. Он стоял там, читая его, и как бы поглаживал голую грудь и живот, с таким дико дурацким выражением лица. Он вечно поглаживал себе живот или грудь. Он был без ума от себя.
Вдруг он сказал:
– Бога в душу, Холден. Это же про чертову бейсбольную рукавицу.
– И что? – сказал я. Адски холодно.
– Что значит и что? Я же сказал, чтобы было про чертову комнату или дом или вроде того.
– Ты сказал, чтобы было наглядно. Какая к черту разница, если это про бейсбольную рукавицу?
– Черт возьми, – он адски разозлился. Рвал и метал. – Вечно ты все делаешь через жопу, – он посмотрел на меня. – Не удивительно, что тебя выперли к чертям отсюда, – сказал он. – Ты ни единой вещи не сделаешь, как положено. Я серьезно. Ни единой, блин, вещи.
– Ну, ладно, давай тогда сюда, – сказал я. Я подошел и выхватил листок из его поганой руки. И разорвал.
– Какого черта ты это? – сказал он.
Я ему даже не ответил. Просто выбросил клочки в корзину. Затем лег на кровать, и мы оба долго ничего не говорили. Он совсем разделся, до трусов, а я все лежал, а потом и закурил сигарету. В общаге курить не разрешалось, но можно было ближе к ночи, когда все спят или в отпуске, и никто не учует дыма. К тому же, я хотел досадить Стрэдлейтеру. Он бесился, когда ты нарушал любые правила. Сам он в общаге никогда не курил. А я – да.
Он так и не сказал ни слова о Джейн, ни единого словечка. Поэтому я, наконец, сказал:
– Ты вернулся чертовски поздно, если ее отпустили только до девяти-тридцати. Она не опоздала назад из-за тебя?
Он сидел на краю своей кровати, стриг свои поганые ногти, когда я спросил его.
– На пару минут, – сказал он. – Кто, блин, отпрашивается субботним вечером до девяти-тридцати?
Боже, как я его ненавидел.
– Вы ездили в Нью-Йорк? – сказал я.
– Спятил? Как бы мы нафиг съездили в Нью-Йорк, если она отпросилась только до девяти-тридцати?
– Незадача.
Он взглянул на меня.
– Слушай, – сказал он, – если собрался курить в комнате, как насчет пойти в уборную? Ты можешь к чертям выметаться отсюда, но мне надо торчать тут, пока не закончу.
Я на него ноль внимания. Правда. Лежал и курил как ненормальный. Все, что я сделал, это как бы повернулся набок и стал смотреть, как от стрижет свои поганые ногти. Ну и школа. Вечно ты смотрел, как кто-нибудь стрижет свои поганые ногти или давит прыщи или еще что-нибудь.
– Ты передал ей привет от меня? – спросил я его.
– Ага.
Черта с два он передал, козел.
– И что она сказала? – сказал я. – Ты спросил ее, держит ли она всех своих дамок все так же в заднем ряду?
– Нет, не спросил. Чем, по-твоему, мы весь вечер нафиг занимались – в шашки играли, бога в душу?
Я ему даже не ответил. Боже, как я его ненавидел.
– Если вы не ездили в Нью-Йорк, куда ж ты с ней ездил? – спросил я его чуть погодя. Я с трудом сдерживал голос, чтобы он не дрожал по всей комнате. Ух, как я нервничал. Просто было такое чувство, что какая-то фигня случилась.
Он закончил стричь свои поганые ногти. Встал, значит, с кровати, в одних, блин, трусах и все такое, и сделался таким, блин, игривым. Подошел к моей кровати, навис надо мной и стал так чертовски игриво колотить в плечо.
– Хорош, – сказал я. – Куда ты с ней ездил, если вы в Нью-Йорк не поехали?
– Никуда. Просто сидели в чертовой машине, – он послал мне в плечо очередную дурацкую игривую колотушку.
– Хорош, – сказал я. – В чьей машине?
– Эда Бэнки.
Эд Бэнки был баскетбольным тренером в Пэнси. Старик Стрэдлейтер ходил у него в любимчиках, потому что играл центовым в команде, и Эд Бэнки всегда одалживал ему машину, когда было нужно. Брать машины преподов учащимся не разрешалось, но все козлы-спортсмены друг друга выручают. В каждой школе, куда я ходил, все козлы-спортсмены друг друга выручали.
Стрэдлейтер продолжал вести бой с тенью, обрабатывая мне плечо. В руке у него была зубная щетка, и он сунул ее в рот.
– Чем вы занимались? – сказал я. – Ты ей вставил в чертовой машине Эда Бэнки? – голос у меня ужас, как дрожал.
– Какие слова ты говоришь. Хочешь, чтобы я тебе рот с мылом вымыл?
– Вставил?
– Это профессиональная тайна, дружок.
Как дальше было, я уже не очень помню. Я только знаю, что встал с кровати, словно собрался в уборную или вроде того, а затем попытался вмазать ему, со всей силы, аккурат по зубной щетке, чтобы она разорвала его поганую глотку. Но не попал. Не вышло, как хотел. Только задел как бы сбоку по голове или вроде того. Ему наверно было малость больно, но не настолько, как я хотел. Ему бы наверно было очень больно, но я ударил правой рукой, которой не могу сжать хороший кулак. Из-за травмы, о которой рассказывал.
Короче, дальше как было, я, блин, валялся на полу, а он сидел у меня на груди, с такой красной рожей. В смысле, поставил мне на грудь свои поганые колени, а весил он около тонны. Запястья мои он тоже держал, так что я больше не мог ему вмазать. Убил бы его.
– Да что, блин, с тобой такое? – повторял он, и его дурацкая рожа все краснела и краснела.
– Убери свои паршивые колени у меня с груди, – сказал я ему. Почти завопил. Правда. – А ну слезь с меня, козел поганый.