– О чем это, папа?
Снова пауза. Он поднес трубку к самому рту.
– О «Лили Марлен»?
– Да, о «Лили Марлен» и не только. Что это значит?
Наверно, он оглянулся на маму, которая вернулась в кухню, и понизил голос:
– Когда-нибудь я тебе объясню. Но не сейчас.
– Нет, сейчас.
В трубке опять зашуршало.
– Нет, это долгая история.
Я вздохнул.
– И потом, такие вещи надо рассказывать с глазу на глаз.
Меня как раз посылали в Лион писать репортаж о волнениях в южных пригородах. Квартал Менгет взбунтовался против участившихся рейдов полиции. Я должен был поговорить с кюре, который поддерживал местную молодежь. Если отец захочет, мы могли бы встретиться.
– Только не дома. Не при маме.
Ладно. Не дома. Не при маме. Это, сказал отец, будет мужской разговор, который касается только меня. Я спросил, может ли он уже выходить. Да, сказал он. Встретимся в каком-нибудь укромном кафе неподалеку от дома. В последний момент я засомневался:
– И мы поговорим о том, что ты мне сказал в сообщении?
Пауза.
– Да.
– О твоих товарищах, Украине, Берлине… Об этом?
– Да, я все тебе расскажу.
Опять соврет, подумал я. Еще что-нибудь напридумает. Новый Зюйдкот, как тогда, в детстве. Но в его голосе слышалось что-то, чего я прежде за ним не знал. В его дыхании – какая-то особая усталость. Тревога и облегчение. И я дал ему последний шанс сказать правду.
3
Я увидел его еще с улицы, сквозь стекло. Усталый вид, серое лицо, потухшие глаза. Но едва я вошел, как он ожил, точно марионетка, которую дернули за нитки. Встал со скамейки и обнял меня через стол, поверх кружки пива.
– Ну как, встретился с кюре из Менгета?
– Встретился.
– Лучше бы этот кюре сидел в своей церкви! – проскрежетал он, сопроводив свои слова злобным взглядом, и раздраженно махнул рукой.
Узнаю отца.
– Твоя левацкая газета, уж наверно, поддерживает эти безобразия?
Он сверлил меня взглядом. Я поднял руку и окликнул бармена:
– Мне, пожалуйста, то же самое!
– Так что? – отец вздернул подбородок. – Ты тоже за этих хулиганов?
Пиво свежее. Я не спеша отпил первый глоток. Успокоительный, смягчающий душу. И только тогда наклонился к отцу:
– Давай не будем ругаться, ладно?
Отец осмотрелся. Двое старых арабов потягивали кофе, запивая водой.
– Вот эти точно не лионцы, – тихо сказал отец. – Конечно, все это из-за алжирской войны и мая 68-го.
– Мне все равно, папа.
Он дернул плечом.
– А мне нет.
Мы сидели каждый перед своей кружкой, не поднимая глаз.
– Ты собирался что-то мне сказать.
Он поднял руку, заказал еще кружку. Потом откинулся на спинку скамьи. Молча уставился на меня. Свернул лежавший перед ним номер «Прогресса».
– Дедушка сказал тебе правду.
Он ударил кулаком по столу.
Я молчал. Отец сложил газету и разглядывал мокрый след от кружки на деревянном столике.
– Когда, что он сказал? – Я вдруг нечаянно пустил петуха. Прочистил горло и повторил: – Что сказал дедушка?
Отец пожал плечами.
– Сам знаешь. Про войну. Что он там наболтал.
Я обхватил руками запотевшую кружку. Похолодел. И солгал:
– Я не помню.
Отец пригнулся ко мне.
– Не помнишь? Он сказал, что видел меня во время войны на площади Белькур одетым как немец и что ему за меня стыдно.
Я был ошеломлен.
Отец бросил взгляд на соседей. Нас отделял от них пустой столик. Глаза его сияли.
– Ну да, дед действительно видел меня на площади Белькур одетым как немец, и что?
Он откинулся на спинку скамьи, вытянул ноги под столом, шумно вздохнул. И поднял глаза на грязный потолок. Казалось, он сбросил с себя огромную тяжесть. Потом снова перегнулся ко мне через стол.
– Заруби себе на носу, мне плевать на то, что обо мне подумают люди. И что подумаешь ты. Не тебе и не им указывать мне, хорошо или плохо я поступил, ясно?
Пауза. Я боялся, что отец перейдет на крик.
– И я никому не позволю читать мне сегодня мораль со своего дивана. Так им всем и скажи: вот чем занимался мой отец во время войны. И преспокойненько с этим живет.
Я залпом вылакал пиво и жестом заказал еще кружку. Отец тоже. Будь здесь мама, она бы покачала головой и укоризненно сказала: «Уже вторая, Жан! Это слишком!»
Я не находил слов. А слова отца были чудовищны. Оглушительны для этого мирного вечернего кафе с гудящими у стойки посетителями.
«Одетым как немец».
Отец смотрел на меня в упор.
– Хотел ответа – вот он, получай.
Я не решался посмотреть ему в лицо. Поглаживал пальцем заголовок внизу страницы: «Менгет – новые беспорядки».
Наконец я прервал молчание. И шепотом выговорил жуткую фразу:
– Так ты служил в милиции?
Отец вдруг рассмеялся. Положил руки на стол, закатил глаза к небу.
– В милиции?
На нас уже оглядывались. Отец вел себя как в собственной гостиной.
– С этими ублюдками! Я был солдатом, дружок! – он понизил голос. – А не каким-нибудь гопником!
«Дружок» – так он звал меня в детстве, в хорошие дни.
Он вытер кулаком мокрый след от кружки.
– Знаешь, что мы делали с этими, из милиции, когда бывали в увольнительной?
Он дышал мне в лицо кислым пивным духом.
– Знаешь?
Я потряс головой – нет, не знаю.
– Да просто мочили. Ловили на улице и приканчивали на месте: не хочешь идти воевать в России – получай!
Он отхлебнул из кружки.
– Слышь, когда эти скоты видели нашивку «Франция» у нас на рукавах, они удирали со всех ног. Бежали жаловаться к своему Дарнану[4], твари! – Глаза отца налились бешенством. – А немцы и не вмешивались, когда мы давили очередного гада. Понимаешь? Смотрели сквозь пальцы да посмеивались. Боши это отребье презирали. Мы заставляли их сожрать их трехцветную карточку, а люди на улице нам аплодировали.
Он разгорячился, шея и лицо пошли красными пятнами.
– Я – в милиции?! Еще чего! – Обеими руками он откинул назад свою гриву. – Я пальцем не тронул ни одного француза! Никогда!
Я нервно мигнул. Вспомнил про «арийские глаза»:
– А евреев?
Он дернулся:
– Что – евреев? Мы евреями не занимались! Не наша это забота. – Он снова уставился на меня. – Наша забота – Франция, ясно?
Я тоже смотрел ему в глаза.
– Вернуть достоинство стране – слыхал про такое?
Мое молчание его бесило.
– А ты что думал? Что я убивал тех, кто был в Сопротивлении?
У меня не было сил отвечать.
– Думал, мы убивали патриотов?
Он поставил на столик пустую кружку.
– Ты все говоришь «мы», – у меня прорезался глухой голос. – Кто это «мы»? С кем ты был?
Отец скрестил руки на груди. Лицо его стало торжественным и суровым.
– Я сражался в дивизии «Шарлемань», – сказал он.
Я смотрел на него, разинув рот от изумления. Дивизия «Шарлемань»… Была такая. Я мало что знал о ней. Читал пару книг, видел какой-то фильм, вот и всё. Молодые французы надевали немецкую форму и отправлялись воевать в Советский Союз. Но при чем тут мой отец? Ну, он мне объяснил. И я ему поверил. Потому что на этот раз он обошелся без кривлянья и пафоса. Справа от него на стене висело зеркало, и он, пока рассказывал, ни разу не взглянул на себя.
В августе 1942-го отец, солдат разбитой армии, выбрал сторону Виши и надел форму петеновского Легиона «Триколор»[5]. Ему было двадцать лет.
– Но когда я был маленьким, ты говорил мне, что воевал в Сопротивлении? – воскликнул я.
Опять эта его улыбка!
– Я прожил несколько жизней и несколько войн, понимаешь?
Нет. Эти слова я слышал еще в детстве, но так и не понял их смысл.
Отец нагнулся, будто доверяя мне тайну:
– Ты что-нибудь слышал о Легионе «Триколор»?