Обитателями мужского общежития были люди всех слоёв, больше всего было молодых рабочих и служащих, трудившихся на близрасположенных фабриках и заводах. Наряду с ними встречались и отдельные представители довольно солидных мелких ремёсел; Ханиш упоминает в своих показаниях переписчиков нот, рисовальщиков вывесок и резчиков монограмм. Однако картину и весь быт общежития определяли люди, потерявшие свой путь в жизни, – какие-то авантюристы, обанкротившиеся торговцы, игроки, нищие, ростовщики, отставные офицеры – словом, дрейфующий материал из всех уголков этого многонационального государства, ну и, наконец, так называемые «торгаши» – евреи из восточных областей дунайской монархии, пытавшиеся с помощью торговли старьём или вразнос поправить своё социальное положение. То, что их объединяло, была их общая нищета, а то, что разъединяло, – жадное желание вырваться из неё, совершить прыжки наверх, чего бы это ни стоило: «Отсутствие солидарности – это главная и основная черта огромного класса деклассированных».[134]
Если не считать Ханиша, у Гитлера друзей в мужском общежитии не было. Те, кто его знал, подчёркивают его нетерпимость, а сам он, напротив, говорил о своей антипатии к тому типу венца, от которого его «с души воротило»[135]. Во всяком случае, можно думать, что дружбы он ни с кем не искал; с тех пор как ему с помощью Ханиша удалось покинуть ночлежку, какие-либо задушевные отношения его только раздражали и отпугивали. Зато он узнал, что такое приятельские отношения среди простых людей, обеспечивающие одновременно контакт и анонимность и создающие ту лояльность, которая может в любой момент трансформироваться; и этот приобретённый опыт Гитлер уже никогда потом не забудет, а станет постоянно обновлять его на самых различных социальных уровнях с почти тем же окружением: в окопах войны, среди своих ординарцев и шофёров, чьё общество он предпочитал, уже будучи вождём партии, а затем и рейхсканцлером, и, наконец, в бункерном мире своей ставки – постоянно казалось, что Гитлер воспроизводит образ жизни мужского общежития, знавший одни лишь отрешённые формы совместного проживания и довольно точно отвечавший его представлению о человеческих связях вообще. Руководство дома его не терпело, считало вызывающе «политизированным»; «бывало жарковато», свидетельствует, вспоминая, Ханиш, «такие проскальзывали враждебные взоры, что бывало порою не по себе».
Свои убеждения Гитлер отстаивал, очевидно, остро и непримиримо. Радикальные альтернативы, утрирование любого утверждения принадлежали к подосновам его мышления, его склонное к ужасам и отвращению сознание преувеличивало все до гигантских размеров и превращало события скромного масштаба в метафизические катастрофы. С юных лет его привлекали только великие мотивы. Тут лежит одна из причин его столь же наивной, сколь и художественно обращённой в прошлое любви к героическому, возвышенно-декоративному. Боги, герои, гигантские проекты и высокопарные слова служили ему стимулами и заслоняли для него банальность его собственной жизни. «В музыки (!) его приводил в телячий восторг Рихард Вагнер», – беспомощно и убедительно пишет Ханиш, а сам Гитлер потом скажет, что уже тогда он набрасывал первые планы по перестройке Берлина. Действительно, тяга ко все новым прожектам не оставляла его. Мы узнаем, что поступление на работу в машбюро одной строительной конторы тут же пробудило в нём архитектурные мечтания, а после экспериментов с авиамоделями он уже видел себя владельцем крупного авиационного завода и «богатым, очень богатым».[136]
А пока он рисует – кажется, это устроил ему Грайнер, – плакаты, рекламирующие бриллиантин для волос, магазин мягкой мебели в переулке Шмальцхофгассе и, наконец, присыпку от пота, имевшую рыночное наименование «Тедди». Последнюю работу с однозначно идентифицированной подписью Гитлера удалось найти. Это довольно беспомощный по манере, сухой и школярский рисунок, изображающий двух почтальонов, один из которых в изнеможении опустился на землю, и по его чулку текут жирные, синие капли пота, в то время как другой поучает своего «дорогого братца», что и десять тысяч ступенек в день «с присыпкой „Тедди“ проделать не лень». На другом сохранившемся плакате башня Святого Штефана горделиво возвышается над горою из кусков мыла. Сам Гитлер считал тот этап своей жизни достойным воспоминания постольку, поскольку он мог, наконец, распоряжаться своим собственным временем. Часами просиживает он в маленьких, дешёвых пригородных кафе над газетами, отдавая особое предпочтение антисемитскому листку «Дойчес фольксблатт».
Резюмируя вышеизложенное, можно утверждать, что в образе этого двадцатилетнего человека наиболее явственными и характерными являются черты странности, бегства от реальности и, строго говоря, аполитичности. Он сам скажет, что в это время он был чудаком[137]. По всей вероятности, его обоготворяемым идолом тех лет был Рихард Вагнер, причём не только «в музыки» (!), скорее всего, Гитлер усматривал в этой наполненной ранними разочарованиями и неукротимой верой в своё призвание и в конечном итоге «увенчанной всемирной славой жизни»[138] образец для своих собственных жизненных представлений. Преемственность эта выражалась в искушении романтическим понятием о гениальности, которое нашло в Мастере из Байрейта своё воплощение и одновременно в нём же и своё крушение. Ведь благодаря ему было сбито с толку, подавлено и отчуждено от буржуазного мира целое поколение.
Восхищение Рихардом Вагнером дополняет полотно, получившее свои первые очертания в результате бегства юного Гитлера из училища и его тяги к манящему, соблазняющему грандиозными ожиданиями столичному городу. Это был путь, на который вступали многие из его сверстников со сходными высокими надеждами, своего рода «королевская дорога» одарённых и ущемлённых аутсайдеров. И серый, подавленный лик сына таможенника из Линца невольно всплывает вдруг в ряду романтической галереи беглых школьников, где видишь Томаса и Генриха Маннов, Герхарта Гауптмана и Германа Гессе; в литературном плане этот тип эскапирующего юноши встречается во многих произведениях, созданных на переломе веков: у Эмиля Штрауса в его повести «Друг Хайн» (1901), у Рильке в «Уроке гимнастики» (1902), у Роберта Музиля в «Молодом Терлессе» (1906), у Германа Гессе в романе «Под колёсами» (1906), у Франка Ведекинда в «Пробуждении весны» (1906) или в вышедшем годом позже «Мао» Фридриха Хуха. Общая для всех них причина их бегства или гибели заключалась в том, что они эстетизировали свои страдания, связанные с буржуазным мирком и противопоставляли тривиальному миру своих отцов с его будничным набором непременных обязанностей идеал социально эластичной «жизни художника». На этом фоне постоянно демонстрировалась противоположность художника и буржуа – то, что в буржуазном сознании, терзаемом сомнениями в самом себе, породило со времён Карла Моора и прочих ему подобных предводителей разбойничьих шаек и меланхолических мятежников своих идеализируемых антигероев. Как таковая буржуазность выступает тут лишь как упорядоченность, обязанность и постоянство – эти качества, конечно же, служат залогом дельности, но неслыханные самопроявления и взлёты духа, его подвиги свершаются, по мнению авторов, только на крайней от неё человеческой и социальной дистанции. Творец, гений, вообще сложный характер по сути своей глубоко чужд буржуазному миру, и его социальное место находится вне этого мира, далеко на окраинах общества, откуда, как патетически заметил тот, кто первым проанализировал этот тип, равно удалены и морг с трупами самоубийц, и пантеон бессмертия[139]. И поэтому, какими бы смешными и беспомощными ни казались все старания молодого Гитлера по осуществлению своих амбициозных творческих надежд, каким бы сомнительным ни был его талант, да и вообще, каким бы пошлейшим авантюризмом, банальнейшим паразитированием и асоциальностью ни характеризовалась его жизнь в мужском общежитии, – все это в позднебуржуазном представлении о гениальности находило своё тайное оправдание, а в Рихарде Вагнере – свой образцовый, неопровержимый пример.