«Верно, верно, как всё это верно! Анвар нашел меня возле самого сельсовета. И он, и Сурайе давно выследили, где я бываю вечерами. Может быть, даже позвонили Гаюр-заде. А что я знаю о них? Что она прекрасная жена и мать. Что он хороший учитель. Поддалась гипнозу его слов, весь день хожу, очарованная, и вместе гуляла и вообразила, что он влюбился… Сама чуть не влюбилась. Сравнивала его с Мухтаром, с моим Мухтаром! Сравнивала и говорила себе: вот образец, вот идеал!»
Отчаяние охватило Зайнаб. Для нее всё кончено. Мухтар следил — он никогда не поверит, что я только прогуливалась. Да, да, он следил и бешено ревновал, настоящий, сильный, глубоко любящий человек!.. Не простит и не поверит ни одному слову.
Тусклый свет луны, пробивающийся сквозь тучи, смешивался уже с бледным светом утренней зари. Всё тело Зайнаб ныло от лихорадочного напряжения. Слез уже не было. Их заменила тупая тоска безнадежности. Опять она вспомнила о маме, вернее, на ум пришло слово «мама», мелькало в ее сознании все чаще и чаще — как призыв и как единственное прибежище. А рядом с мамой, с ее дорогой, старенькой и в то же время такой сердитой мамой, ходил и густым голосом бубнил слова осуждения Гаюр-заде. Жених. Обеспеченный и, как все говорят, очень славный человек. «Зайнаб, Зайнаб!» — повторял он бессмысленно и смотрел на нее с ужасом и презрением.
И тут она ощутила прикосновение чьих-то губ, кто-то охватил руками ее голову… Гаюр-заде! Как он смеет? Она вырвалась, отпрянула назад и… очнувшись, увидела себя в той же комнатке. Значит, спала, значит, это был сон!
За окном прошуршали чьи-то торопливые шаги, и тут она заметила у себя в руке свернутый в трубочку, перевязанный ленточкой, лист бумаги.
Глава 3.
У моря скорби берегов не видно.
Нигде счастливых очагов не видно.
Скажи, куда покой земной девался?
Здесь в доме мира мирных снов не видно.
Убайд Зокони.
— Пишите, дети!.. Раньше в зоне нашего сельсовета было восемь колхозов и в каждом колхозе по шесть бригад… Написали? — Сурайе привычно оглядела класс. Дети склонились над партами и старательно выводили буквы. Только одна девочка застыла в напряженной позе и, кажется, ничего не слушала.
— Гульмох! Что с тобой?
Девочка не откликнулась. Сурайе продолжала диктовать, — но теперь уж искоса наблюдала за хорошенькой девчуркой, с родинкой на щеке. Она хоть и начала писать, но видно было, что это ей стоит большого усилия.
— Итак, — продолжала учительница, — в каждом колхозе по шесть бригад… Записали?… А на каждую бригаду приходилось по двадцать пять гектаров земли. Точка. Сейчас колхозы слились в один и в этом объединенном колхозе восемь… Повторяю, восемь бригад. Спрашивается: сколько земли обрабатывает каждая бригада объединенного колхоза? Так… Гульмох, а ты все-таки не пишешь…
Сурайе, диктуя, прохаживалась по классу. Слова она чеканила с привычной четкостью. Казалось, сегодня она ничем не отличается от вчерашней, строгой и требовательной, учительницы. И, правда, здесь, в классе, она обрела уверенность. Бессонная ночь оставила следы на ее лице. Но здесь ведь нет зеркала, Сурайе не видит себя, а трудовые навыки, необходимость всегда помнить о том, что за тобой наблюдают тридцать пар детских глаз — поневоле подтягивают.
Сурайе провела урок спокойно, и никто из детей, кажется, не заметил ее душевного состояния. В самом конце урока, когда она стала диктовать задачу на дом и увидела Гульмох, увидела, что с девочкой творится неладное — поняла: острота восприятия изменила ей. «Досадно, очень досадно! — подумала Сурайе, — значит, я прозевала какое-то немаловажное происшествие».
Сурайе подошла к девочке, сидевшей на последней парте, рядом с очень проказливым, шустрым мальчуганом. Обычно, этот мальчик толкал и обижал Гульмох, радовался ее неудачам. Сейчас — Сурайе это заметила — мальчик с пристальном вниманием следил за тем, что произойдет.
— Я тебя не узнаю! — с этими словами Сурайе взяла тетрадку Гульмох. — Ты не записываешь? — Сурайе помимо воли говорила раздраженно. Она была недовольна собой.
— Гульмох потом… спишет с моей тетрадки, — сказал мальчик.
Сурайе насторожилась. Тут что-то не так…
— С твоей? А сама что? — спросила учительница, повернувшись к девочке.
Гульмох потупилась и ничего не ответила. Казалось, она вот-вот заплачет.
— Это последнее в четверти домашнее задание, — сказала, обращаясь ко всем, Сурайе.
Ей было важно понять, как относится класс и к происшествию и к ее состоянию, видят ли дети, что сегодня она не такая… Дети были очевидно смущены. В выражении их лиц Сурайе читала: «Ты не такая. Мы тебя не узнаем. У нашего товарища несчастье, и все мы об этом знаем, а ты, наш самый большой товарищ, самый умный и сильный, ничего не видишь». В таких условиях педагог должен круто и в то же время незаметно изменить поведение.
— Дети! — громче обычного сказала Сурайе. — Это не просто домашнее задание. По тому, как вы в нем разберетесь, будет видно: можете ли вы самостоятельно мыслить… Думать, — поправилась она. — Я вижу, у Гульмох какая-то неприятность. Мы с ней поговорим после урока. Очень хорошо, что вы все относитесь к ней с сочувствием. Вы — хорошие товарищи, хорошие дети. Но… вы должны помнить: мы все, и большие и маленькие, случается, попадаем в трудные положения. Это не значит, что можно отдаваться своим переживаниям и забросить порученное нам дело…
Гульмох всхлипнула и вдруг дала волю слезам. Все дети затаили дыхание. Поглаживая девочку по голове, но обращаясь ко всему классу, Сурайе продолжала:
— Работать всё равно нам необходимо. И вам и мне!
Тут она невольно покраснела: «Зачем я сказала «мне»? Зачем дала возможность ребятам подумать, что сказанное относится не только к Гульмох, но и к моему состоянию?»
— Ахмад, — обратилась она к соседу Гульмох по парте, — прочитай по своей тетрадке, какой вопрос поставлен в задаче.
— Сколько земли обрабатывает каждая бригада объединенного колхоза, — звонким голосом прочитал мальчик.
«Молодец!» — подумала Сурайе. Головы детей обратились к тетрадкам: все проверяли, так ли у них записано.
И тут зазвенел звонок на перемену. Сурайе с трудом сдержала вздох облегчения. Слышно было, как из других классов выбегали ученики. Она ждала, что и ее класс начнет шуметь, собираться. Нет — все сидели тихо, прислушиваясь к плачу Гульмох. Девочка сдерживалась, прижимала к глазам руку.
— Ну, ну, не плачь, малышка! Хватит, успокойся. Идем — ты расскажешь мне, что случилось… Идите, идите, ребята, мы с Гульмох сами разберемся во всем.
Дети неохотно стали выбираться из-за парт и по одному выходить из класса.
Смешанное ощущение досады и уважения к ним, к их чувствам и даже к их любопытству, на этот раз совершенно обоснованному, охватило Сурайе. — Ну, ну, правда, идите, — сказала она мягким ласковым голосом.
Когда дети ушли, Гульмох, вытирая слезы, и доверчиво поглядывая на учительницу, прерывисто заговорила:
— Мама, мамочка сильно больна… Я хотела отпроситься… Я еще дома сказала, что не пойду в школу… Не разрешила. Велела пойти.
— И давно больна?
— Мамочка, если ей становится плохо, старается скрыть. Она горячая и вся дрожит… Уже дня три…
— Что ж ты мне не сказала?
— Я… Я… — девочка опять заплакала. — Мама не велела: «не беспокой учительницу».
— Ну, ничего, ничего… Уроки кончились. Пойдем к тебе домой.
Когда они шли по улице, Гульмох стала рассказывать:
— К нам домой утром пришли три старухи… Они хотели проделать над мамой алас… Я слышала это слово, но не знаю, что это такое…
— Алас? — Сурайе усмехнулась. — Это церемония… Обряд. Ну, как бы тебе объяснить? Настоящие доктора, ученые люди, не станут делать такую… — она хотела сказать «глупость», но во-время одумалась. Девочка смотрела на нее с наивным выражением страха и ожидания.