Алексей Забугорный
Авиаторы
Глава 1
Гроза началась перед рассветом.
Ветер с такой силой трепал старые деревья под окном, что, казалось, вырвет их с корнем и унесет далеко за город, в степь. Он сотрясал крышу старенького дома, бился в оконную раму, стонал.
Плотные стены воды обрушивались с неба, вспениваясь мутными реками, которые неслись, увлекая с собою сломанные ветром ветви, мусор, и все, что было забыто во дворе с вечера: трехколесный велосипед, развешанное на детской площадке белье, газеты с кроссвордами, шахматные доски, радиоприемник, автомобильные покрышки, футбольные мячи, резиновые калоши, и даже чья-то стиральная машина, оставленная у мусорки, медленно, приставным шагом тащилась в потоке.
Никогда раньше не видал я такой грозы. Я лежал, натянув до верху одеяло, краем глаза наблюдая, как вспыхивает за окном слепящий, мертвенный свет, как угольная тень от герани, похожая на морскую гидру, возникает, дрожа, на полу и растворяется во мраке.
Вспыхивали и гасли глаза хрустальной совы на комоде – подарок отцу – профессору. Мне казалось, что вот сейчас она снимется со своего места и закружит по комнате.
Вслед за ливнем ударил град. Куски льда размером с кулак лупили по чем ни попадя, срубая уже совсем крупные ветви, смешивая с землей нежные цветы в клумбах, разбивая стекла не загнанных в гаражи машин. В грохоте ледового побоища шел поток по улице, заливая уже подвал и первый этаж, ломая заборчик палисадника, под вопли проснувшейся старухи-соседки снизу.
Я никогда не верил в существование Бога, но сейчас, сам того не понимая, начал молиться Ему. Не помню, о чем я просил. Слова сами слетали с дрожащих губ, и пальцы неумело осеняли лоб крестным знамением.
Еще немного – и домик мой, уютный и старенький, закружит, поднимет, унесет вихрем и бросит там, где его никто не найдет, где его все забудут, где я пропаду, исчезну бесследно…
– Господи… – шептал я, всхлипывая. – Господ-Господи.
***
Все закончилось так же внезапно, как и началось, с первыми лучами солнца.
Стена ливня за окном истаяла. Ветер стих. Молнии не слепили больше и раскаты грома, мирно ворча, раздавались уже где-то за городом, когда я, измученный пережитым страхом и бессонницей, оставил постель и выбрался на балкончик.
Двор был разгромлен. Все, что тащил поток, теперь было неподвижно, растерянно, подавлено. Ручьи, мелея, шумели в прорытых извилистых руслах. Древний, монументальный клен, который рос под моими окнами с сотворения мира, лежал, подмяв под себя соседский автомобиль, выставив к небу толстые, подагрические корни. Оборванные провода свисали со столбов освещения. Сломанные ветви, листва и сучья вперемежку с тающей ледовой кашей покрывали крыши гаражей и все пространство вокруг.
Вода все еще похлестывала из водосточной трубы, линейно капала с крыши, стекала с истрепанных крон, дробно стуча о поваленную бурей доску объявлений с размокшим, но еще читаемым листом «Бесплатная помощь алкозависимым и наркозависимым».
Воздух был по-зимнему стыл и свеж, и в воздухе этом, спускаясь с хрустального, первозданно-чистого после грозы неба, плыл низкий, нарастающий гул.
Я перегнулся через перильца балкона и увидел два аэроплана.
Один – темно-красный, другой – ярко-желтый, они шли низко, друг за другом, чуть покачивая крыльями, временами скрываясь за деревьями. Сверкающие дюралем, омытые нежностью рассвета, аэропланы были словно вестники некой новой, неизвестной доселе жизни.
Я наблюдал за ними, пока аэропланы, сделав круг, не ушли в сторону стадиона. Потом еще раз оглядел двор, вернулся в постель и уснул, не помня сам, как коснулся щекой подушки.
***
Делать мне было нечего.
Я просыпался поздно, завтракал, валялся на диване, одним глазом поглядывая в телевизор, другим – в книжку, взятую наугад из библиотеки отца, потом выводил из гаража велосипед и катил вниз по улице Джамбула в парк, где торчал у озера, глазел на прохожих, и снова катил куда-нибудь.
Друзей у меня было не много, поэтому большую часть времени я проводил в одиночестве, ничуть, впрочем, этим не тяготясь.
К обеду я обычно добирался до федоровского водохранилища, валялся на пляже, плавал с стылой, мутной воде, и опять колесил без цели по дворам, улочкам и проспектам, к вечеру возвращаясь домой, чтобы сидя на балкончике пожевать чего-нибудь из холодильника, пропустить стаканчик из отцовской коллекции вин, послоняться еще по комнатам и уснуть.
Так тянулось лето; последнее лето, когда я, выпускник университета, еще мог на законных основаниях бездельничать, и я наслаждался этим вполне.
Я не был ни амбициозным, ни честолюбивым. Особых талантов за мною тоже не водилось. Как говорила мать, – природа отдыхала на мне после отца-гения. Я не обижался.
– Зачем все это? – Удивлялся я вполне искренне, – если мы все равно помрем?
Именно искренность этого простого, в сущности, вопроса, ставила родителей в тупик.
Мать всплескивала руками, сетовала на судьбу, наградившую ее таким отпрыском, и уходила измерять давление. Отец мрачнел и тоже уходил.
Его самолюбие, конечно, страдало от того, что «отпрыск», – сын известного ученого, разработчика каких-то невиданных проектов, обладателя невиданных наград, почетного гостя невиданных научных сходок, словом – всеми уважаемого человека, преодолевшего все преграды, интриги и склоки этого мира на пути к успеху, оказался обычной посредственностью. В ранние мои годы он пытался привить мне любовь к наукам и честолюбие, но все его усилия неизменно разбивались о полное мое безразличие. – Послушай, – говорил я, – я не издеваюсь. Я просто хочу понять. Кто решил, что мы все должны непременно к чему-то стремиться? Почему вообще всё, что ни есть в природе, жрет и топчет друг друга, от инфузорий до млекопитающих? Кому от этого выгода? Земле? Космосу? Высшему разуму? Богу, в которого так верит мать? Да им плевать на наши делишки, если хочешь знать мое мнение. Я в этом убежден, иначе мироздание устроено из рук вон плохо. Почему бы вообще не оставить весь этот бред, который мы называем нормальной жизнью? Зарабатывать лишь столько, сколько нужно, чтобы быть сытым, а в свободное время просто валяться в траве и наблюдать, как плывут по небу облака?
Отец ответил, что я – редкостный болван, и больше ко мне не лез.
Итак, я слонялся по комнатам с зелеными обоями, комнатам, обставленным мебелью темного дерева, креслами, торшерами, резными комодами, оттоманками, комнатам с лепниной под высоким потолком, комнатам с тяжелыми портьерами на окнах, по мягким коврам и паркету, мимо лимонного дерева в кадке, под бой старинных напольных часов.
***
Солнце было уже высоко. От мокрого асфальта поднимался пар.
Я двигался вниз по улице Джамбула, рассекая покрышками лужи, объезжая нерастаявшие ледяные заторы, куски сорванной с крыш черепицы и сломанные ветви. Аварийные бригады починяли оборванные бурей провода. Старушки охали над загубленными палисадниками. Мужики чесали в затылках у своих изуродованных градом авто.
Слева от меня тянулись облупившиеся двухэтажные домики, наглухо заросшие сиренью и кленами. Справа – дома частного сектора, тоже заросшие, за невысокими деревянными заборчиками.
Сочетание зноя и свежести приятно волновало, и еще что-то такое было в воздухе после грозы, что несмотря на картины опустошения, открывавшиеся кругом, я все же улыбался, одну руку положив на руль, другую уперев в седло за собою.
У перекрестка с улицей Гоголя, напротив автомастерской, я увидел группу подростков, тоже на велосипедах. Возбужденно переговариваясь, они летели в сторону улицы Сатпаева.
Изначально я, по своему обыкновению, собирался отправиться в парк, но так как вопрос этот был для меня вовсе не принципиальным, свернул направо, за подростками, уже издали наблюдая, как они отчаянно молотят педалями, спеша проскочить перекресток на зеленый свет.