Каргулов сзади стоял. Сунул руку в карман, нащупал леденец.
— Арбариски.
— Давай, взводный, не тяни.
— К-константин Ефграфич, а давайте мы им на рынке заложим. Ж-жахнем, так жахнем… сто пятьдесят второй. За м-мама не горюй. Шкур десять положим. Это ж наша б-бабка, саперная!
— Жахнем, старлей… — Вакула бросил руки плетьми вдоль могучего своего тела. — Кого жахать-то, старлей? Оно ж все вернется. О чем ты? Глупо.
Вакула не то хотел сказать. Он хотел в полную мощь своего протоиерейского баса закричать на всю улицу, на весь город, на весь мир, — что надо бить, крушить, давить! Но не закричал, а подумал, что скоро ему меняться, и тогда все — конец — закроются навсегда синие комендантские ворота. Он будет долго вспоминать, как после Афгана, но потом забудет… и швырнет в мусоропровод «Крест» за Кавказ и «Звезду» за Афган. Да будь ты проклято все!..
Каргулов размотал конфетку, сунул леденец в рот и захрустел.
— Отойдите все. Я сам.
Он взял у Бучи «кошку» и стал над телом.
Каргулов смотрел на изуродованную голову тетки Натальи, на мертвого Пулю и нервно тер себя ладонью по щеке. Шею вдруг закрутило тянущей судорогой.
«Черт, как же меня долбануло… Тянет и тянет, мочи нет. Сколько мне осталось? Полгода еще».
Он достал из кармана зажигалку, нервно чиркнул раз, второй. Глянул назад — все укрылись. Можно. Опустился на колени перед теткиным телом. Потрогал пальцем острые крюки. Не первый раз так вот цеплял он мертвецов: вгрызалось ржавое железо в распухшие синие тела, конец веревки вязали за бэтер и тащили — сдергивали. Каргулов вдруг отбросил «кошку», сердце его забилось, — он подумал, чтобы покурить еще разок. Но передумал. Затаив дыхание, ухватился двумя руками за теткину шерстяную кофту.
— Прости, теть Наташ.
И потянул каменное тело на себя…
Духота вдруг лопнула далеким громом. Небо не рухнуло на землю, только растеклось до горизонта расплавленным свинцом. Быстро, почти на глазах, сбежала с гор туча: с неба закапало, — но не сильно. Туча пролилась ливнем над Аргуном, лишь краем задела восточные окраины Грозного.
Золотарев, проклиная себя за малодушие, давал интервью. Саперы сделали свою работу. Тело не было заминировано, и следователи руками в резиновых перчатках стали труп ворошить: задирать кофту, осматривать простреленный затылок. Мертвую перевернули. Выбитая пулей черепная кость овальной пластиной с клоком седых волос отвалилась от головы, повисла на лоскуте кожи. Вязенкин отвернулся. У камеры, выставленной на треноге, замер оператор Пестиков. Вязенкин, вытянув телескопический микрофон, ткнул мохнаткой ветрозащиты прокурору в живот.
— Простите, Юрь Андреич. Можно. Говорите.
Золотарев сдвинул брови к переносице.
— Убийство произошло в районе… Сейчас на месте работает следственная группа прокуратуры, — он занервничал, сбился. — Что еще? Подведешь ты меня, Вязенкин, под монастырь! Ну, хорошо… Фамилия погибшей Лизунова Наталья Петровна, жительница Грозного. Документов при ней не обнаружено, но военные опознали, она работала в военной комендатуре ленинского района, — прокурор решительным жестом отодвинул от себя микрофон. — Все, закончим на этом.
Вязенкин умоляюще посмотрел на прокурора.
— Мало, мало, Юрдреич. О том, что это не первый случай, скажите…
Не стал больше ничего говорить прокурор, отмахнулся и пошел к «Ниве».
Вязенкин растерянно смотрел ему вслед. И вдруг он заметил солдата. Какая колоритная личность, машинально подумалось Вязенкину, лицо как будто вытесанное из камня, из черного камня, глаза — зелень волчья, скулы ходят желваками. Худ — но жилист и страшен, как бывает страшен солдат на войне. Приглядевшись, заметил Вязенкин, что под мышкой у солдата вроде картина, но потом с удивлением понял, что это икона в старинном серебряном окладе.
— Пест, Пест!..
Вот оно жареное — самое, что щипать станет зрителя — капнет на нервишки, струнки потеребит. Фишка! Изюминка!
— Это ж икона! Снимай, Пест…
Буча нес под мышкой икону. За ним, прихрамывая, ковылял мальчишка смуглый лет пятнадцати на вид. Икона была та самая, с ликом богородицы. Ей, деве непорочной, и молилась за них всех, «окаянных», покойная тетка Наталья. Увидел Иван мертвую тетку Наталью, и будто «сто пятьдесят второй» фугас разорвался внутри него. Ему страшно захотелось домой. Он вдруг вспомнил старлея Бакланова его слова последние: «Оставайся человеком даже здесь на войне».
Человеком, человеком…
Месть бесконечна, бессмысленна. Он понял это. А старуха… Она молилась за них, чтоб простилось, чтоб простили. Это же так просто и понятно.
Простить?!
Но как?..
Это невозможно, это немыслимо! После всего, что случилось с ними, они могут только ненавидеть. …Он больше не хочет и не может. Они не отпускаю его — эти сны, видения: черные ангелы и маленький мальчик с дыркой в виске.
Сашку Лизунова оставили жить в комендатуре: прижился он в саперной палатке.
Больше всего ему нравилось рассматривать голых женщин над кроватью Витька. Витек выдирал из журналов самые похабные картинки и вешал их на трофейный ковер.
С другой стороны в каргуловском углу стояла на прикроватной тумбочке материна икона. Угол завешивали брезентухой. Перед иконой горела смастеренная из большой пулеметной гильзы лампадка.
— Ты, Санек, по жизни не дрейфь. Матушке твоей царствие небесное… Надо, Санек, теперь думать о будущем. Жить, Санек, надо, несмотря даже на такую беду.
Петюня Рейхнер в одной майке — печь натопили — жарко в палатке; он перетряхивает Сашкину сумку.
— Не, Санек, это все на помойку, — он бросает под ноги какое-то тряпье. Сашка каждый раз порывался поднять, но Петюня одергивал его: — Брось, Сашок, брось. Мы тебе новое приобретем со временем.
Серега Красивый Бэтер наблюдает со стороны.
— Петюня, ты его по-немецки научи калякать.
— Дурак ты, Серега. Не слушай его, Саня, и на картинки похабные не смотри. Женщины, они знаешь…
Ржет Серега. Петюня гнет свое, воспитывает.
— Ну, дурак и есть. Мы с тобой, Саня, домой поедем. Куда? А ко мне. Вот закончится контракт, и поедем. Состряпаем тебе заместо старого новый протез.
По ночам прятался Сашка под кровать. Первые дни Петюня даже не ходил на маршрут, оставался с Сашкой.
— Матушка твоя, Саня, на том свете в раю, как мученица. Снится… Ладно, это бывает. Чего ты прячешься, чего лезешь под койку? Стыдоба. Ты ж мужик.
Перестал Сашка лазить под кровать. Но спать перебрался к Петюне под бок на соседнюю кровать. Серега поворчал, но уступил.
Петюня был политически грамотный солдат, новости смотрел регулярно.
— Нет, все таки «Независимая» правдивей всех, — констатировал Петюня после очередного репортажа из Грозного. — А на самом деле, скажу, правду ее не найти.
— Чего это? — лезет Серега.
— Вот ты, Серега, водку пьешь? Пьешь. А спирт?.. Правильно — разбавляешь. Так и правда. Ее в чистом виде употреблять опасно для здоровья, — и добавил, — в больших количествах когда.
Запил смертным поем Буча.
Сашка стал его боятся.
Страшный Буча: глаза — муть болотная. Ругаются с Костей-старшиной. Раз дело чуть не до драки дошло. Растащили, ствол у Бучи отняли. Пьяный был Буча в смерть — на ногах не стоял. Комендант приказал его в пустую камеру отнести, чтоб трезвел. На утро выпустили.
Духанин встал в позу — уволить залетчика.
Подурнел Колмогоров после всех последних событий, бед. Лицо прыщами пошло. Солдату — что? Проспался в холодной и в строй, на маршрут. Ему, коменданту, хоть затылком об стенку, где флаги и портрет. Вакула спирт не разбавляет: от чистого употребления глаза по утрам — будто бельма наросли — муть болотная. Послал Колмогоров начштаба: опытных саперов увольнять — да ты в уме ли, Михалыч? Подумал Колмогоров, что надо бы Вакуле сказать, что пусть впредь разбавлял он спирт, а то для здоровья опасно — горе прям для головы и зрения.