Иван улыбнулся. Отец засмолил беломорину.
Мать выглянула из-за шторки: на отца бровями повела, а на Ивана самую чуть подвсхлипнула. Отец зыркнул в ответку. Разговор завязался так — о мелочах: про пчел, дорогу обсудили. Отец охнул — баню топить же! Иван говорит, нельзя ему после ранения, слабость нападает временами, может в обморок свалиться. Отец смотрит на сына, качает головой, — худой Иван желтый.
Мать расшумелась на отца, чтоб дал обтрястись с дороги.
Обмылся Иван: постоял под душем, смыл всю дорожную накипь и, одевшись в чистое, что мать приготовила, вышел в комнаты.
Обедать решили в семейном кругу, да куда там: родни, да друзья, да соседи, да по работе — так и набралось чуть не полдвора. Хорошо Ивану стало. И снова, как в тамбуре, когда еще до попутчика — о добром, счастливом, не роковом задумалось — замечталось.
Сестры — обе румяные с улицы, с ветра. Иван с ними расцеловался. Сестры тоже пустили по слезе. Старший Болотников пришел, принес водку. Мать на него с порога так-разэдак, туды-сюды. А Болоте все божья роса. Он уж с утра опохмелившись, еще успел в управе поругаться с начальством. Злой — матерится. Сел за стол, через миски-плошки с Иваном схватился здоровкаться.
Начали с краев стола отмечать за приезд. Потом уж села мать. И отец разговорился после второго доверху — за Ивана, за мать; потянулся, в шею куда-то ей ткнулся. Влажным, но таким же волчьим на выкате, глянул на сына. Капустками с малосольем захрустели, холодца раскидали по тарелкам; рюмки — чок, чок. С хлеба ломтями сыплются крошки на колени, под стол. Под столом кошка трется меж ног.
За родню пили, за службу. И так далее. За Жорку именную поминальную подняли. Иван выпил, и закружилось в голове.
Хмельно Ивану, вроде как мутить его стало. Шумят вокруг. Он за столом от родителей сидел по правую руку. Рядом сосед одногодок обхватил его за плечи, трясет, Болоту старшего старается перекричать — вспоминает какую-то ерунду с детства.
И вдруг мать из-за стола поднялась; отец косо посмотрел на нее, но будто не заметил. К серванту мать стала — руки под грудь. За стеклом в серванте Жоркина фотография с похорон. Со школьного выпуска снимок. Мать не захотела тогда, чтоб в военной форме. Когда опознали Жорку в ростовской лаборатории и в цинке отправили домой, мать эту фотографию сразу выбрала и не выпускала из рук до самых похорон. Отец боялся, что она умом тронется. Но ничего передюжила, перестрадала. Жорка на фотографии был в костюмчике — серьезный: губы полные и шея худенькая, кадык выпирает.
Надоел Ивану сосед-приятель, руку скинул и встал. Пробирается вдоль стола.
Странная картина тут случилась. Мать у серванта голову склонила к младшему. Жорка прямо с фотки смотрит. И на Ивана вдруг. Иван еще удивился: нет, точно — куда он двинется, брат следит за ним, будто других нету в комнате. После выпитого поплохело ему: колокольчики — дзинь-дзинь. По вискам стукает, долбит. Смотрит Иван на Жоркину фотку, оторваться не может. «Ты чего, брат? Хорошо тебе на том свете, лучше, чем мне? Тошно мне, брат! Но я все сделал… почти… как задумал. Одного не успел».
Жорка, чудное дело, ожил как будто. На Ивана глядит с укоризной.
«Как же, братуха, выходит зря?.. Что ты так смотришь на меня, будто осуждаешь? Не отпускает меня, брат… Отпусти братуха грех, скажи там… пусть отпустят! Не за деньги, брат, за тебя мстил… Так что же, простить?! Они тебя, как барана, а я простить?..»
Болота заголосил на краю стола, песню затянул, да не в ноту. Мать Болотниковых, тетя Маруся, на старшего шумнула. Да того разве ж остановишь? Сестры Ивановы подхватили что Болота не дотянул. Голосистые они. В два голоса и запели. И весь стол, покачиваясь, позвякивая вилками, плошками, рюмками, тоже запел. Пели про любовь, про женщину и ее страдания, про мужчину — странника.
Колокольчики уже колоколами, колесными парами, визгами паровозными…
«Не прощай их брат! Не-ет, брат, пускай там тоже поминки, пускай! Чего ж мне тогда делать? Куда ж теперь со всем этим?.. А я тебе «Крест», ну тот, отдам, мне он так… Кому пожаловаться, кому-уу?!»
Ничего не ответил Жорка.
Мать фотографию достала из-за стекла и стала рукой водить по ней: вроде как пыль смахивает, но не как пыль, а как ребенка по головке гладят.
Иван выбрался из дому: на пороге стоит, руками за лицо схватился. Рядом ведро с водой. Плеснул из ведра на лоб, шею. Когда вернулся в комнату, там вовсю распелись: тянут жалобливую, щеки кулаками подпирают.
— «…бродяга судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах.
На нем рубашонка худая,
со множеством разных заплат,
шапчонка на нем…»
Болота как всегда влез, перебил песню. Тетя Маруся, сестры замахали на него. По краям стола тут же давай чокаться. Огурцами в прихруст.
— Пусть Шурка, Шурочка споет, слышь, — кричит Болота, дожевывая огурец. — Да чего, да ладна-а!
Шипит на своего старшего тетя Маруся. Болота только отмахивается — душа ж просит.
— Шурка, давай, Шурка-а!
Голос этот бархатный — осенний урожайный — с первой ноты, слога зазвучал. Сильный голос, нутряной. Говорильня сразу и стихла. Болота бузить перестал. И не в самую силу голос тот зазвучал, дай бог, вполовину. Но и этого хватило. Не пролилась, а вышла песня на широкую дорогу и пошла себе от начала к развязке, от любви к печали.
— «Каким ты бы-ыл, таким оста-аался,
орел степно-ой, ка-азак лихой…»
С таким голосом не сладить: не сбить мелодию с ноты — гармонь захлебнется от обиды.
— «Заче-ем, зачем ты снова павстреча-аался,
зачем нарушил мой покой?»
Ах, как захотелось Ивану подпеть! Подсел он к белокурой певунье, — но тоненько подсел, на краешек скамьи, чтоб не помешать ненароком, не сбить. Певунья в профиль ему видна. Щечка у нее пушком белым подбита, и дрожит подбородочек, когда тянет Шурочка высоко:
— «Свою-уу судьбу-уу с твоей судьбою пускай связа-ать я не могла,
но я-аа жила-а одним тобою, я всю войну-у тебя ждала-аа…»
От таких слов Иван стал — будто и не пил вовсе: про докторишку с его латынью забыл, про Лорку, пятки, ссохшиеся из-под белых простыней. Одним махом забыл про все свои военные окопные мытарства. Как отрезало! Шурочка не глядит на него, поет. Но знает почему-то Иван, что поет она не просто для всех — вон, для Болоты горемычного. Нет! Тут другое. Она для него, Ивана, пела — пела чисто, искренне:
— «Но ты взглянуть не да-агадался,
умчался вдаль, казак лихой…
Каким ты был, таким остался,
но ты и дорог мне тако-оой…
Каким ты был…»
Шурочка Мокрова жила со Знамовыми по соседству через два дома, работала с матерью Ивана на птицеферме. Два класса впереди училась Шурочка: когда поздравляли Болоту, она и дарила ему те тюльпаны. Болота, разведясь с женой, все косился на соседку. Но она к тому времени уже обзавелась семьей, на Болоту и не смотрела.
Иван же, как в госпитале говорили, пары выпустил — теперь про любовь задумалось ему. Само собой получилось — чего ж тут причины искать? Можно, конечно, на везение списать: видишь, солдат, и пуля тебя пожалела, и бабы вокруг тебя вьются, значит, поперло тебе. Только ты уж не тушуйся, не то задует степняк, унесет твои надежды. Там, в верхотуре небесной, свои потоки — восходящие…
Шурочка перестала петь. Пока Болота лез к ней через стол обниматься, выскользнула. И во двор. Иван подождал для приличия с полминуты, не поднимая глаз, набычившись, вышел следом.