Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Наполеон и Робеспьер вместе. Погодите-ка ужо, доберется до власти – покажет нам кузькину мать! – заключил Батенков.

Слушая как сквозь сон, князь Валерьян Михайлович Голицын смотрел в окно на вечернюю звезду в золотисто-зеленом небе и вспоминал глаза умирающей девочки. Ее спасение или спасение России – что ему дороже? Ну, пусть революция, а ведь все-таки – смерть. И почему судьба человека меньше, чем судьба человечества? Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Или какой выкуп даст человек за душу свою? Перед смертью, перед вечностью не прав ли тот, кто сказал: «Политика только для черни»? И как непохоже то, что говорят эти люди, на вечернюю звезду в золотисто-зеленом небе и на глаза умирающей девочки.

Непохоже, не соединено. В последнее время все чаще повторял он это слово: «не соединено». Три правды: первая, когда человек один; вторая, когда двое; третья, когда трое или много людей. И эти три правды никогда не сойдутся, как все вообще в жизни не сходится. «Не соединено».

– Он! Он! – пронесся шепот, и все взоры обратились на вошедшего.

Однажды, на Лейпцигской ярмарке, в музее восковых фигур, Голицын увидел куклу Наполеона, которая могла вставать и поворачивать голову. Угловатою резкостью движений Пестель напомнил ему эту куклу, а тяжелым, слишком пристальным, как будто косящим взглядом – одного школьного товарища, который впоследствии заболел падучею.

Уселись на кожаные кресла с высокими спинками, за длинный стол, крытый зеленым сукном, с малахитовой чернильницей, бронзовым председательским колокольчиком и бронзовыми канделябрами – все взято напрокат из Русско-Американской компании; зажгли свечи без надобности – было еще светло, – а только для пышности. Хозяин оглянул все и остался доволен: настоящий парламент.

– Господа, объявляю заседание открытым, – произнес председатель, князь Трубецкой, и позвонил в колокольчик, тоже без надобности, было тихо и так. – Слово принадлежит директору Южной управы, полковнику Павлу Ивановичу Пестелю.

– Соединение Северного Общества с Южным на условиях таковых предлагается нашею Управою, – начал Пестель. – Первое: признать одного верховного правителя и директора обеих управ; второе: обязать совершенным и беспрекословным повиновением оному; третье: оставя дальний путь просвещения и медленного на общее мнение действия, сделать постановления более самовластные, чем ничтожные правила, в наших уставах изложенные, понеже сделаны были сии только для робких душ, на первый раз, и, приняв конституцию Южного общества, подтвердить клятвою, что иной в России не будет…

– Извините, господин полковник, – остановил председатель изысканно-вежливо и мягко, как говорил всегда, – во избежание недоумений позвольте узнать, конституция ваша – республика?

– Да.

– А кто же диктатор? – тихонько, как будто про себя, но так, что все услышали, произнес Никита Муравьев, не глядя на Пестеля. В этом вопросе таился другой: «Уж не вы ли?»

– От господ членов Общества оного лица избрание зависеть должно, – ответил Пестель Муравьеву, чуть-чуть нахмурившись, видимо, почувствовав жало вопроса.

– Не пожелает ли, господа, кто-либо высказаться? – обвел председатель глазами собрание.

Все молчали.

– Прежде чем говорить о возможном соединении, нужно бы знать намерения Южного общества, – продолжал Трубецкой.

– Единообразие и порядок в действии… – начал Пестель.

– Извините, Павел Иванович, – опять остановил его Трубецкой так же мягко и вежливо. – Нам хотелось бы знать точно и определительно намерения ваши ближайшие, первые шаги для приступления к действию.

– Главное и первоначальное действие – открытие революции посредством возмущения в войсках и упразднения престола, – ответил Пестель, начиная, как всегда в раздражении, выговаривать слова слишком отчетливо: раздражало его то, что перебивают и не дают говорить. – Должно заставить Синод и Сенат объявить временное правление с властью неограниченною…

– Неограниченною, самодержавною? – опять вставил тихонько Муравьев.

– Да, если угодно, самодержавною…

– А самодержец кто?

Пестель не ответил, как будто не слышал.

– Предварительно же надо, чтобы царствующая фамилия не существовала, – кончил он.

– Вот именно об этом мы и спрашиваем, – подхватил Трубецкой, – каковы по сему намерения Южного общества?

– Ответ ясен, – проговорил Пестель и еще больше нахмурился.

– Вы разумеете?

– Разумею, если непременно нужно выговорить, – цареубийство.

– Государя императора?

– Не одного государя. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Говорил так спокойно, как будто доказывал, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым; но в этом спокойствии, в бескровных словах о крови было что-то противоестественное.

Когда Пестель умолк, все невольно потупились и затаили дыхание. Наступила такая тишина, что слышно было, как нагоревшие свечи потрескивают и сверчок за печкой поет уютную песенку. Тихая, душная тяжесть навалилась на всех.

– Не говоря об ужасе, каковой убийства сии произвести должны и сколь будут убийцы гнусны народу, – начал Трубецкой, как будто с усилием преодолевая молчание, – позволительно спросить, готова ли Россия к новому вещей порядку?

– Чем более продолжится порядок старый, тем менее готовы будем к новому. Между злом и добром, рабством и вольностью не может быть середины. А если мы не решили и этого, то о чем же говорить? – возразил Пестель, пожимая плечами.

Трубецкой хотел еще что-то сказать.

– Позвольте, господин председатель, изложить мысли мои по порядку, – перебил его Пестель.

– Просим вас о том, господин полковник!

Так же как в разговоре с Рылеевым, начал он «с Немврода». В речах его, всегда заранее обдуманных, была геометрия – ход мыслей от общего к частному.

– Происшествия тысяча восемьсот двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько царств уничтоженных, столько переворотов совершенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями совершать оные. К тому же имеет каждый век свой признак отличительный. Нынешний – ознаменован мыслями революционными: от одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая Англии и Турции, сих двух противоположностей, дух преобразования заставляет всюду умы клокотать…

Говорил книжно, иногда тяжелым канцелярским слогом, с неуклюжею заменою иностранных слов русскими, собственного изобретения: революция – превращение, тиранство – зловластье, республика – народоправление. «Я не люблю слов чужестранных», – признавался он.

«Планщиком» назвал Пушкин стихотворца Рылеева; Пестель в политике был тоже планщик. Но в отвлеченных планах горела воля, как в ледяных кристаллах – лунный огонь. Говорил как власть имеющий, и очарование логики подобно было очарованию музыки или женской прелести.

Одни пленялись, другие сердились; иные же пленялись и сердились вместе. Но чувствовали все, так же как намедни Рылеев, что бывшее далекою мечтою становится близким, тяжким, грозным и ответственным.

Перейдя к разбору муравьевской конституции, не оставил в ней камня на камне. С неотразимою ясностью обнаружил сходство ее с древнею удельною системой, от которой едва не погибла Россия, – «ужасное вельможество и аристокрацию богатств».

– Сии аристокрации, главная препона благоденствия общего и главное утверждение зловластия, одним только республиканским образованием правления устранены быть могут.

Муравьев хотел произнести свою речь, когда Пестель выскажет все до конца, но сидел как на иголках и, наконец, не выдержал.

– Какая же аристокрация, помилуйте! Ни в одном государстве европейском не бывало, ни в Англии, ни даже в Америке, такой демокрации, каковая через выборы в нижнюю палату Русского Веча, по нашей конституции, имеет быть достигнута…

37
{"b":"867714","o":1}