Как обычно, наше появление взбудоражило обитателей изолятора. Ординатор держалась рядом со мной, пока мы шли к двум беседующим надзирателям, пост которых находился чуть дальше на широкой центральной площадке. Я увидел, как она вздрогнула от неожиданного стука и пронзительного нецензурного окрика, когда мы проходили мимо двери одной камеры. Надзиратели, которых я уже знал по предыдущим посещениям этого блока, догадались, что я пришел навестить Себа, и провели нас в небольшой кабинет, где мы могли поговорить спокойно, не опасаясь других заключенных.
Как только мы вчетвером втиснулись в эту редко используемую комнату, надзиратели рассказали, насколько их удивило, что Себ не проявляет никакого желания покинуть изолятор. Пока это было невозможно. Но Себу объяснили, какого прогресса он должен был добиться, чтобы его перевели. И тогда он заявил, что перемещать его никуда не следует. Присутствовавший при этом надзиратель почувствовал в его уверенном тоне скрытую угрозу.
Себ находился под строжайшим контролем. Всем обитателям изолятора разрешается выходить из камер по одному, но камеру особо опасных преступников, таких как Себ, должны открывать как минимум три охранника. Эту меру предосторожности ввели после того, как Себ попытался захватить заложника. Меня озадачило, что этот порядок сохраняли так долго, и я спросил почему. Старший по смене объяснил: сначала требования по надзору за Себом ослабили, разрешив ему выходить из камеры, но через сутки появились основания для повторного введения жестких мер, хотя и не из-за агрессии или угроз. Надзиратель открыл дверь камеры, чтобы отвести Себа в душ, и, когда Себ шел по просторному вестибюлю между своей камерой и душевой, он вдруг остановился и пристально посмотрел на надзирателя. Тот твердо приказал Себу идти дальше. Он так и сделал, но, учитывая инцидент в медицинском отделении, после этого странного и необъяснимого поведения ввели дополнительные меры предосторожности, и Себа снова стали выпускать только три надзирателя одновременно. Оценить риск было сложно, поскольку медсестрам и врачу, посещавшим Себа в изоляторе, не удалось его разговорить и что-либо узнать по поводу первого инцидента.
Я привык заниматься пациентами в специальной комнате для экспертизы. Ее основное назначение – официальный разбор недавних проступков заключенных, но, пока комната не использовалась, она служила относительно безопасным местом для беседы с заключенными, находящимися в изоляторе. Заключенный сидел на стуле, соединенном стальным кронштейном с прочным столом, который, в свою очередь, был надежно прикреплен к полу, а его ширина не позволяла разъяренному заключенному наброситься на надзирателя или на меня, сидящих на незакрепленных стульях напротив него, или на начальника тюрьмы, сидящего в торце. По углам в одной стене было две двери, через одну впускали заключенного, а через другую входил начальник тюрьмы – так они всегда находились далеко друг от друга. Я спросил, нельзя ли начать беседу с Себом в камере, а потом, если он сможет спокойно сосредоточиться, перевести его в комнату для экспертизы, которая больше подходит для клинического осмотра. Надзиратели согласились при условии, что окошко в двери будет открыто и они смогут пристально наблюдать за нами снаружи.
Однако нам не довелось исполнить этот план. Заглянув через плечо охраннику, который смотрел в камеру через окошко в двери, я увидел Себа лежащим на кровати. Завернувшись в одеяло, он был неподвижен и не откликнулся на требование сесть. Тогда охранник открыл дверь и объявил о нашем приходе, но Себ опять не ответил. Обменявшись взглядами и кивками, мы приняли решение попробовать другой вариант, о котором условились заранее. Два надзирателя, стоящие передо мной, расступились и позволили мне шагнуть через порог камеры, оставив передо мной всего одного надзирателя. При необходимости они могли быстро вытащить меня и своего коллегу из камеры и захлопнуть дверь. Чувствуя себя неловко из-за того, что разговариваю с одеялом на глазах у трех надзирателей и врача-стажера, я представился Себу и сказал, что пришел узнать, можно ли ему чем-то помочь. В ожидании ответа я оглядел его камеру в поисках чего-нибудь важного. Во время осмотра заключенных в изоляторе я часто обнаруживал беспорядок в их камерах. Например, грязь на полу, после того как заключенный решил в знак протеста не пользоваться туалетом. Нацарапанные на обрывках бумаги или других поверхностях сообщения. Иногда размазанные по стенам фекалии – так называемый грязный протест. В камере Себа ничего подобного не было. Немногочисленные вещи были аккуратно разложены на полу у самой дальней стены.
В последней попытке привлечь внимание Себа старший надзиратель сказал, что другой возможности побеседовать с врачом может и не быть. Но все тщетно. Не сводя взгляда с Себа, я осторожно вышел из камеры. Надзиратели снова попытались добиться ответа, спросив, не хочет ли он чего-нибудь, раз уж они здесь. Себ так и не пошевелился.
Адвокат Себа попросил определить, можно ли назвать состояние его клиента в момент убийства невменяемостью в соответствии с правилами Макнатена. На следующий день после неудачного осмотра Себа я позвонил адвокату и объяснил, что молчание его клиента помешало моей попытке это узнать. Хотя все признаки указывали на «душевное заболевание», я не мог определить, осознавал ли он, что делает, когда напал на свою мать. Мы с адвокатом пришли к соглашению, что следует ответить на этот вопрос, прежде чем использовать на суде защиту ссылкой на невменяемость.
В марте 1831 г. судья Джеймс Парк председательствовал на весенней сессии суда в Йорке. Зал суда был переполнен из-за интереса к делу Эстер Дайсон, девушки двадцати с небольшим лет. Ее обвинили «в умышленном убийстве своего внебрачного ребенка путем отсечения ему головы». Чтение обвинительного заключения не вызвало у нее никаких эмоций, а когда секретарь спросил, виновна она или нет, она промолчала.
С тех пор как в Англии в XII в. ввели суд присяжных, не отвечающий на вопросы подсудимый создавал трудности в ходе разбирательства. Перед тем как вынести приговор, необходимо было совершить ритуальный обмен мнениями. Сначала подсудимого спрашивали, считает ли он себя виновным в преступлении. Ответ «невиновен» вызывал второй вопрос: «Подсудимый, какой суд вы предпочитаете?» Если он соглашался, чтобы его судили Бог и страна, можно было начать процесс. Этот вступительный ритуал зависел от участия обвиняемого. Теоретически обвинительного приговора можно было избежать, если хранить молчание. Мотивы для молчания могли быть самыми разными: от нежелания, чтобы было конфисковано имущество, которое могло перейти к наследникам, до желания избавить свою семью и репутацию от позора обвинительного приговора. Вестминстерский статут 1275 г. разрешил суду принимать меры, чтобы заставить не желающего сотрудничать обвиняемого одуматься. Таких «преступников, отказывающихся от законного суда», можно было содержать в суровых условиях – тюрьме forte et dure – до тех пор, пока они не передумают. Чтобы еще больше отбить у обвиняемых охоту молчать, к этому наказанию добавили пытки, поэтому термин изменили на peine forte et dure[1]. Дополнительное давление оказывалось в буквальном смысле. Лежащего на спине в темной камере заключенного привязывали за руки и ноги веревками, которые натягивали так, что человек распластывался на полу. Затем на него ставили тяжелые чугунные болванки или камни. Лежа под таким грузом, без пищи и воды, молчащий обвиняемый либо пересматривал свою позицию, либо погибал. Хотя тюремное заключение, боль и лишения могли подорвать решимость упрямого обвиняемого молчать, они не вылечили бы немого, изначально не обладавшего способностью говорить.
К счастью для Эстер Дайсон, практика peine forte et dure была отменена за шестьдесят с лишним лет до суда над ней в Йорке. Но признание или непризнание вины до начала судебного разбирательства оставалось необходимой частью ритуала. Судья Джеймс Парк постановил, что присяжные должны выяснить, молчит ли она «по злому умыслу или по Божьему промыслу». Другими словами, молчала она из упрямства или действительно не могла говорить. Свидетель, мистер Джеймс Хендерсон, бригадир с текстильной мануфактуры, где Дайсон работала в течение одиннадцати лет, показал суду, что все это время она не говорила и, видимо, ничего не слышала. Насколько ему было известно, она родилась глухонемой. Выслушав эти показания, присяжные признали ее немой по Божьему промыслу. Суд нанял мистера Хендерсона, чтобы он переводил для Дайсон с помощью жестов. Переводчик стал ей объяснять, что она вправе заявить отвод присяжному, против которого возражает, – этим правом до сих пор пользуются подсудимые в современных судах присяжных. Разбирательство снова прервалось, когда мистер Хендерсон уведомил суд о значительных трудностях, с которыми он столкнулся, пытаясь объяснить Дайсон ее права. Хотя она достаточно разумна, чтобы понимать простые будничные события, невозможно объяснить ей более сложные понятия, в частности критически важные элементы уголовного процесса.