«То» государство и фантасмагория – едины.
Проклясть. Мандельштам
День ноябрьский, год символичный – 1933 г. «Мы живем, под собою не чуя страны… Кто мяучит, кто плачет, кто хнычет, лишь один он бабачит и тычет. Как подковы кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз».
Стих этот читать ближним своим. Упоенно. Нельзя не прочитать. Отличный стих. Просится наружу. Но – тсс, никому, а то дойдет – за это расстреляют.
Разумное соображение – а то. Пять месяцев – и он дошел.
День майский, год закономерный – 1934 г. – арест, но не расстрел, а ссылка.
В Чердынь, туда, где Пермь Великая, ну а потом – в Воронеж.
А что в Воронеже? Пытаться откупиться в большеглазой оде.
Вот, Ода. Зима в Воронеже, год прокуренный – 1937. Долгое, натужное творение, в кармане – нож. «Глазами Сталина раздвинута гора и вдаль прищурилась равнина…». «Он свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов. Должник сильнее иска, могучие глаза решительно добры, густая бровь кому-то светит близко…».
Симметрия: проклясть – и откупиться.
Проклясть, быть взятым, сосланным, пытаться откупиться, вернуться – опять в Москву, и снова – по симметрии – быть взятым.
Май, год, сложенный в конверт, – 1938 г., арест. Пять месяцев во Владивостоке – в пересыльном лагере. «Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти» – последнее письмо. Декабрь, 1938 г. – не пережил.
В сорок семь лет. В целых сорок семь лет.
«Кто-то прислал ко мне юного поэта, маленького, темненького, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал едва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего о нем раньше мы не знали, кто его прислал – не помню (может быть, он сам пришел)…».[55] Это Гиппиус о встрече с Мандельштамом.
А, собственно, какая разница, кто к нам его прислал.
Он пришел сам.
Прозевать. Никитенко[56]
Перед новым 1835-м годом знаменитый цензор Александр Васильевич Никитенко, 30 с лишним лет, был посажен на гауптвахту на восемь дней первым лицом государства (Николаем I) по жалобе митрополита Серафима на то, что были пропущены в печать стихи Виктора Гюго, называвшиеся «Красавице». Он «умолял его как православного царя оградить церковь и веру от поруганий поэзии».[57] Вот эти стихи:
Красавице
Когда б я был царем всему земному миру,
Волшебница! Тогда б поверг я пред тобой
Все, все, что власть дает народному кумиру:
Державу, скипетр, трон, корону и порфиру,
За взор, за взгляд единый твой!
И если б богом был – селеньями святыми
Клянусь – я отдал бы прохладу райских струй
И сонмы ангелов с их песнями живыми,
Гармонию миров и власть мою над ними
За твой единый поцелуй!
По этому поводу Александр, тезка Пушкина (у них были натянутые отношения), заметил, что «следовало, может быть, вымарать слова: «бог» и «селеньями святыми» – тогда не за что было бы и придраться. Но с другой стороны, судя по тому, как у нас… обращаются с идеями, вряд ли и это спасло бы меня от гауптвахты».[58]
Государь «вынужден был дать удовлетворение главе духовенства, причем публичное и гласное». Но было и приятное – «в институте я был встречен с шумными изъявлениями восторга. Мне передавали, что мои ученицы плакали, узнав о моем аресте».[59] Уютным был этот плач, ибо речь шла о Екатерининском институте благородных девиц, томных и нежных.
Какой кипеж! По городу «быстро разнеслась весть о моем освобождении». Ему 30 лет! «И ко мне начали являться посетители».[60]
За пару-тройку последних веков было немало двусмысленностей в отношениях частных лиц и государства. Но чтобы на гауптвахту – на новый год – первым лицом государства, по личной жалобе митрополита, за сонмы ангелов, которые должны быть отданы за поцелуй?
А почему бы нет? Трудно удержать чиновничий аппарат умеренным – он должен создавать всё больше правил, всё больше осторожничать, особенно когда дело касается мира идей. Никто не знает, как они будут истолкованы и против кого направлены. «Прозевал!» – как передавали, заметил государь, ознакомившись со стишками и выразив удовольствие тем, что цензор, т. е. Никитенко, не выразил своего возмущения и остался спокойным и нем, как рыба.
Бурной была жизнь Александра Васильевича! Крепостной, внук сапожника, сын писаря, наученный плести лапти (был этим горд), книжник с малолетства, смог невозможное благодаря своим талантам, – выучиться (спасибо благодетелям), получить вольную (в нем участвовали Жуковский и Рылеев), в 24 года окончить Санкт-Петербургский университет и пойти успешно – в госслужбе и профессуре. А потом – как отщелкивать. В 28 лет – цензор (высокая тогда должность) (1833–1848), 50 лет – академик (русский язык и словесность), конец карьеры – тайный советник (то же, что генерал-лейтенант). Добился выхода на вольную матери и брата, чему был очень счастлив. Знаком с царями, высшим светом, но, что важнее всего, свой, своя косточка в больших литературных кругах. Оставил тысячу свидетельств о «той» литературе и ее людях (Повесть о самом себе, Дневник цензора).
Но был у него скрытный, потаенный двойник – дневник, он велся десятки лет и вдруг внезапно был опубликован – конечно, дочкой, наследницей. Дети бывают беспощадны к тайнам родителей. Так что там за тайны в эпоху «Ревизора»? Признайтесь сами, не молчите, Александр Васильевич!
«Как могут они писать, когда им запрещено мыслить? …Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит… Люди… с талантом принуждены жить только для себя. От этого характеристическая черта нашего времени – холодный, бездушный эгоизм. Другая черта – страсть к деньгам: всякий спешит захватить их побольше, зная, что это единственное средство к относительной независимости».[61]
Так Вы, Александр Васильевич, из тех, кто себе на уме? Почему же Вы цензор? С какой стати? Ответ – недвусмыслен, он повторяется в дневниках много раз: «Самый обширный ум тот, который умеет применяться к тесноте своего положения и ясно видит все добро, которое может там сделать». Компромисс – царь мира, сделать все возможное там, где ты есть, без тебя будет гораздо хуже.
Дважды просился в отставку, в 3-й раз – все бросил. В 1848 г. государю пришел донос «об ужасных идеях, будто бы господствующих в нашей литературе» из-за слабости цензуры. Был учрежден комитет «для выработки мер обуздания» русской литературы. «Панический страх овладел умами… Тайные доносы и шпионство еще более усложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей».[62]
Вот и не стало цензора Никитенко. Ушел в отставку. А какой терпеливый был! 12 декабря 1842 г. в восьмом номере журнала «Сын отечества» за тот же год, в повести «Гувернантка» была дана сцена бала, в которой замечалось, что, «считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах приятно обдает и его самого, и танцующую с ним даму».