– Что, Вася? опять, – сказала Маша, втыкая иголку в подушку и не поднимая головы навстречу входившему Василью.
– А что ж? разве от него добро будет, – отвечал Василий, – хоть бы решил одним чем-нибудь; а то пропадаю так ни за что, и всё через него.
– Чай будете пить? – сказала Надёжа, другая горничная.
– Благодарю покорно. И ведь за что ненавидит, вор этот, дядя-то твой, за что? за то, что платье себе настоящее имею, за форц за мой, за походку мою. Одно слово. Эхма! – заключил Василий, махнув рукой.
– Надо покорным быть, – сказала Маша, скусывая нитку, – а вы так всё…
– Мочи моей не стало, вот что!
В это время в комнате бабушки послышался стук дверью и ворчливый голос Гаши, приближавшейся по лестнице.
– Поди тут угоди, когда сама не знает, чего хочет… проклятая жисть, каторжная! Хоть бы одно что, прости, господи, моё согрешение, – бормотала она, размахивая руками.
– Моё почтение Агафье Михайловне, – сказал Василий, приподнимаясь ей навстречу.
– Ну вас тут! Не до твоего почтения, – отвечала она грозно, глядя на него, – и зачем ходишь сюда? разве место к девкам мужчине ходить…
– Хотел об вашем здоровье узнать, – робко сказал Василий.
– Издохну скоро, вот какое моё здоровье, – ещё с большим гневом, во весь рот прокричала Агафья Михайловна.
Василий засмеялся.
– Тут смеяться нечего, а коли говорю, что убирайся, так марш! Вишь, поганец, тоже жениться хочет, подлец! Ну, марш, отправляйся!
И Агафья Михайловна, топая ногами, прошла в свою комнату, так сильно стукнув дверью, что стёкла задрожали в окнах.
За перегородкой долго ещё слышалось, как, продолжая бранить всё и всех и проклиная своё житьё, она швыряла свои вещи и драла за уши свою любимую кошку; наконец дверь приотворилась, и в неё вылетела брошенная за хвост, жалобно мяукавшая кошка.
– Видно, в другой раз прийти чайку напиться, – сказал Василий шёпотом. – До приятного свидания.
– Ничего, – сказала, подмигивая, Надёжа, – я вот пойду самовар посмотрю.
– Да и сделаю ж я один конец, – продолжал Василий, ближе подсаживаясь к Маше, как только Надёжа вышла из комнаты, – либо пойду прямо к графине, скажу: «так и так», либо уж… брошу всё, убегу на край света, ей-богу.
– А я как останусь…
– Одну тебя жалею, а то бы уж даа…вно моя головушка на воле была, ей-богу, ей-богу.
– Что это ты, Вася, мне свои рубашки не принесёшь постирать, – сказала Маша после минутного молчания, – а то, вишь, какая чёрная, – прибавила она, взяв его за ворот рубашки.
В это время внизу послышался колокольчик бабушки, и Гаша вышла из своей комнаты.
– Ну чего, подлый человек, от неё добиваешься? – сказала она, толкая в дверь Василья, который торопливо встал, увидав её. – Довёл девку до евтого, да ещё пристаёшь, видно, весело тебе, оголтелый, на её слёзы смотреть. Вон пошёл. Чтобы духу твоего не было. И чего хорошего в нём нашла? – продолжала она, обращаясь к Маше. – Мало тебя колотил нынче дядя за него? Нет, всё своё: ни за кого не пойду, как за Василья Грускова. Дура!
– Да и не пойду ни за кого, не люблю никого, хоть убей меня до смерти за него, – проговорила Маша, вдруг разливаясь слезами.
Долго я смотрел на Машу, которая, лёжа на сундуке, утирала слёзы своей косынкой, и, всячески стараясь изменять свой взгляд на Василья, я хотел найти ту точку зрения, с которой он мог казаться ей столь привлекательным. Но, несмотря на то, что я искренно сочувствовал её печали, я никак не мог постигнуть, каким образом такое очаровательное создание, каким казалась Маша в моих глазах, могло любить Василья.
«Когда я буду большой, – рассуждал я сам с собой, вернувшись к себе на верх, – Петровское достанется мне, и Василий и Маша будут мои крепостные. Я буду сидеть в кабинете и курить трубку, Маша с утюгом пройдёт в кухню. Я скажу: «Позовите ко мне Машу». Она придёт, и никого не будет в комнате… Вдруг войдёт Василий, и когда увидит Машу, скажет: «Пропала моя головушка!» – и Маша тоже заплачет; а я скажу: «Василий! я знаю, что ты любишь её, и она тебя любит, на́ вот тебе тысячу рублей, женись на ней, и дай бог тебе счастья», – а сам уйду в диванную. Между бесчисленным количеством мыслей и мечтаний, без всякого следа проходящих в уме и воображении, есть такие, которые оставляют в них глубокую чувствительную борозду; так что часто, не помня уже сущности мысли, помнишь, что было что-то хорошее в голове, чувствуешь след мысли и стараешься снова воспроизвести её. Такого рода глубокий след оставила в моей душе мысль о пожертвовании своего чувства в пользу счастья Маши, которое она могла найти только в супружестве с Васильем.
Глава XIX
Отрочество
Едва ли мне поверят, какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, – так они были несообразны с моим возрастом и положением. Но, по моему мнению, несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины.
В продолжение года, во время которого я вёл уединённую, сосредоточенную в самом себе, моральную жизнь, все отвлечённые вопросы о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души уже представились мне; и детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему.
Мне кажется, что ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своём развитии по тому же пути, по которому он развивается и в целых поколениях, что мысли, служившие основанием различных философских теорий, составляют нераздельные части ума; но что каждый человек более или менее ясно сознавал их ещё прежде, чем знал о существовании философских теорий.
Мысли эти представлялись моему уму с такою ясностью и поразительностью, что я даже старался применять их к жизни, воображая, что я первый открываю такие великие и полезные истины.
Раз мне пришла мысль, что счастье не зависит от внешних причин, а от нашего отношения к ним, что человек, привыкший переносить страдания, не может быть несчастлив, и, чтобы приучить себя к труду, я, несмотря на страшную боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и верёвкой стегал себя по голой спине так больно, что слёзы невольно выступали на глазах.
Другой раз, вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, не понимая, как не поняли того до сих пор люди, что человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем, – и я дня три, под влиянием этой мысли, бросил уроки и занимался только тем, что, лёжа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским мёдом, которые я покупал на последние деньги.
То раз, стоя перед чёрной доской и рисуя на ней мелом разные фигуры, я вдруг был поражён мыслью: почему симметрия приятна для глаз? что такое симметрия? Это врождённое чувство, отвечал я сам себе. На чём же оно основано? Разве во всём в жизни симметрия? Напротив, вот жизнь – и я нарисовал на доске овальную фигуру. После жизни душа переходит в вечность; вот вечность – и я провёл с одной стороны овальной фигуры черту до самого края доски. Отчего же с другой стороны нету такой же черты? Да и в самом деле, какая же может быть вечность с одной стороны, мы, верно, существовали прежде этой жизни, хотя и потеряли о том воспоминание.
Это рассуждение, казавшееся мне чрезвычайно новым и ясным и которого связь я с трудом могу уловить теперь, – понравилось мне чрезвычайно, и я, взяв лист бумаги, вздумал письменно изложить его, но при этом в голову мою набралась вдруг такая бездна мыслей, что я принуждён был встать и пройтись по комнате. Когда я подошёл к окну, внимание моё обратила водовозка, которую запрягал в это время кучер, и все мысли мои сосредоточились на решении вопроса: в какое животное или человека перейдёт душа этой водовозки, когда она околеет? В это время Володя, проходя через комнату, улыбнулся, заметив, что я размышлял о чём-то, и этой улыбки мне достаточно было, чтобы понять, что всё то, о чём я думал, была ужаснейшая гиль.