Быховцам стало ясно, что Ставка не способна стать организующим центром борьбы. Но они, находясь в плену иллюзий, были убеждены, что большевизм, будучи злокачественным нарывом на теле революции, не далее как недели через две вскроется и оздоровит отравленный организм страны. Однако большевистский переворот послужил импульсом к ускорению еще до него наметившихся процессов сепаратизма и федерализации, выяснения пограничных споров, национализма и шовинизма. В территориальных, областных, национальных рамках возникла тенденция отгородиться от большевизированных районов. Произошла перегруппировка политических сил. Образовалось три лагеря: большевистский с примыкающими к нему левыми из других социалистических течений; стан его противников — кадеты, народные социалисты, кооператоры, правые социалисты, большинство профсоюзов; лагерь сторонников соглашения с большевиками.
Обстановка вопреки надеждам быховцев продолжала резко ухудшаться. Корнилов активизировался, проявил стремление вырваться на свободу. Генералы были против. Поручили Деникину переговорить с ним. Лавр Георгиевич пообещал повременить с уходом из Быхова, но подготовку продолжил, намереваясь двинуться на Дон вместе с текинцами. Приступили к сборам и остальные. По предложению Совета казачьих войск, Каледин обратился к Ставке с просьбой отпустить узников на поруки Донского войска, обещая предоставить им станицу Каменскую. Ставка колебалась, но к середине ноября поступили сведения о приближении к Могилеву эшелонов Крыленко. Сторонники быховцев в Ставке назначили на 18 ноября отправку их, текинцев и полуроты георгиевцев специальным поездом на Дон.
Антон Иванович принял меры к отправке Ксении Васильевны в Новочеркасск. Известил об этом Каледина, дал ей письмо к Алексееву. Он просил их оказать его невесте помощь и содействие. Оба генерала отнеслись к Ксении Васильевне трогательно и заботливо. Каледин поселил ее в доме своих друзей.
Однако Духонин отменил отъезд генералов, сказав, что для него это будет смертным приговором. Но утром 19 ноября Духонин передал узникам, что через четыре часа прибывает Крыленко и Ставка будет сдана без боя, и чтобы они немедленно покинули Быхов. Корнилов приказал коменданту тюрьмы тотчас освободить генералов, а текинцам — подготовить к походу на 12 часов ночи. Командиры ударных батальонов предложили Духонину защищать Ставку. Общеармейский комитет, самораспускаясь, запретил это делать. Духонин ответил командирам: «Я не хочу братоубийственной войны. Тысячи наших жизней будут нужны Родине. Настоящего мира большевики России не дадут. Вы призваны защищать Родину от врага и Учредительное собрание от разгона… Я… имею тысячи возможностей скрыться. Но я этого не сделаю. Я знаю, что меня арестует Крыленко, а может быть, меня даже расстреляют. Но это смерть солдатская». На другой день озлобленные матросы на глазах у Крыленко растерзали генерала Духонина и жестоко надругались над его трупом.
Тем временем генералы попрощались с Корниловым до встречи в Новочеркасске и под доброе напутствие тюремщиков-георгиевцев — «Дай вам Бог, не поминайте лихом…» — покинули тюрьму и на квартире ее коменданта переоделись, сильно изменив свою внешность. Лукомский преобразился в «немецкого колониста», Марков — в типичного солдата с разнузданными манерами «сознательного товарища», Романовский лишь поменял погоны генерала на прапорщика, а Деникин обрел облик «польского помещика». И все расстались, решив добираться каждый самостоятельно. Антон Иванович отправился в польскую дивизию, где ему выдали удостоверение на имя «помощника начальника перевязочного отряда Александра Домбровского». Случайно к нему присоединился подпоручик Любокопский, который заботился о нем на протяжении почти всего пути. Чувствовал Деникин себя скверно. Оказалось, что он совсем не приспособлен к конспирации. Разговаривая с подпоручиком по-польски, на вопрос солдата: «Вы какой губернии будете?» отвечал машинально по-русски: «Саратовской». Потом сбивчиво объяснял, как это он, поляк, оказался в этой губернии.
Путешествие совершалось без особых осложнений. На остановке читали приказы о бегстве Корнилова и генералов и о необходимости их задержания. Под Сумами поезд остановился в чистом поле, кто-то объяснил причину необходимостью проверки пассажиров — кого-то ищут. Екает сердце, рука в кармане сжимает револьвер, как оказалось потом, изломанный. За Славянском долгое лежание Деникина на верхней полке кому-то показалось подозрительным. Солдаты заговорили: «Полдня лежит, морды не кажет. Может быть, сам Керенский? (следует скверное ругательство). Поверни-ка ему шею!» Дернули за рукав. Повернулся и свесил голову. Солдаты рассмеялись, не установив никакого сходства, но за беспокойство угостили чаем. Никогда Деникин не соприкасался с гущей революционного народа и солдатской толпой так близко, как теперь, когда никто на него не обращал внимания, а он для окружающих был просто «буржуй», которого толкали и ругали — иногда злобно, иногда просто походя. «Теперь, — писал он потом, — я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся».
В «Очерках русской смуты» Антон Иванович проникновенно запечатлел исключительно яркие по выразительности, горькие и печатаные картины драм и трагедий периода революции, о которых советская историография, с ног до головы опутанная идеологизированной методологией, предпочитала ничего не говорить, но его, наблюдавшего их воочию, они потрясли на всю жизнь. «Прежде всего, — писал Деникин, — разлитая повсюду безбрежная ненависть — и к людям, и к идеям. Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам — признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное, веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона «буржуя», разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни: царило одно желание — захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста «буржуем» за то, что тот, получая «дважды больше жалованья», «только ручкой вертит», и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того, чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться.
— Вы не понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что — не хуже всякого офицера могу.
И еще одна зарисовка талантливого очевидца и наблюдателя, выдающегося исследователя русской смуты: «Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, которые проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций. Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из «буржуев», к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой-то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. Из путанной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что «народное добро» будет возвращено «за справедливый выкуп», понимаемый в том смысле, что казна должна выплачивать крестьянам и рабочим чуть ли не за сто прошлых лет их протори (устаревшее: расходы, издержки. — А. К.) и убытки за счет буржуйского состояния и банков. Товарищ Ленин к этому уже приступил. И каждому слову его верили, даже тому, что «па Аральском море водится птица, которая несет яйца в добрый арбуз и оттого там никогда голода не бывает, потому что одного яйца довольно на большую крестьянскую семью». По-видимому, впрочем, этот солдат особенно расположил к себе слушателей кощунственным воспроизведением ектиньи «на революционный манер» и проповеди в сельской церкви: