Брак представлялся нам спуском в склеп, где при трепетном свете дымящих факелов совершался великий ритуал жертвоприношения. Разумеется, он был прекрасен, мы это видели. Но нам хотелось остаться на солнце, и мы не знали ни одной цели, которой могли бы послужить, принеся себя в жертву. Именно поэтому собирались идти по прямым линиям, которые, казалось, шли от наших тел к горизонту, все время пролегая над землей. У нас с Мэри все складывалось хорошо. Все наше детство мы твердили, что так и будет, и оказались правы. Из нас растили концертирующих пианисток, таких же как наша мама, и вот Мэри получила стипендию в Колледже принца Альберта в южном Кенсингтоне, а я – в «Атенее» на Мэрилебон-роуд. У Розамунды тоже все шло хорошо. После каникул ей предстояло пройти практику в детской больнице в восточном пригороде Лондона, и она хотела стать медсестрой так же сильно, как мы – пианистками. Она сидела и думала о палатах, амбулаториях, бинтах и медицинской форме c той же тихой, задумчивой жадностью, с какой грызла кусочки сахара. Мы не были точно уверены, каким образом все устроится у Корделии, но знали, что за нее можно не беспокоиться. Она с раннего детства хотела стать скрипачкой, но играла не лучше, чем пиликают в чайных, и совершенно ничего не понимала в музыке. Незадолго до этого ей жестоко открыли глаза на ее бездарность, но она выдержала удар так стойко, что сломить ее, очевидно, было невозможно. Всю жизнь нас тошнило от глицеринового потока игры Корделии, но теперь, к нашему изумлению, она вела себя так, как должна была играть, и проявляла не меньше энергии, чем любая из нас; а энергию мы ценили. Мир был полон возможностей, и, чтобы их не упустить, требовалась энергия, но если уж их ухватить, то все будет в порядке, в полном порядке. Наши реакции на жизнь были настолько естественными, что, когда я оглядываюсь назад, мы вовсе не кажемся естественными, а походим на четыре ярко окрашенных робота. Затем произошло нечто очень приятное. Ричард Куин, наш брат-школьник, прибежал из сада и сказал, что посаженные нами тюльпаны наконец-то расцвели и он сейчас приведет маму на них посмотреть. Корделия, которая никогда не верила, что наша семья может в чем-то добиться успеха, воскликнула: «Как, неужели они и впрямь расцвели?» – и мы с Мэри ответили с такой горячностью, словно речь шла не только о тюльпанах: «Разумеется, они расцвели, мы следили за их зелеными бутонами много дней». Розамунда последовала за нами по чугунным ступенькам в сад довольно неуклюже, потому что была очень высокой. Потом вышли мама и Ричард Куин, и мы все встали перед круглой клумбой на лужайке, с глубоким волнением глядя на двадцать четыре тюльпана, двенадцать красных и двенадцать желтых, и тридцать шесть окружающих их лакфиолей. Они были знаком того, что мы разорвали долгие чары. На нас впервые снизошла уверенность, что мы способны делать то же, что запросто удается другим людям. Наш сад всегда был красив благодаря зарослям сирени и чубушника и каштановой роще в конце лужайки, высаженным каким-то покойным владельцем, словно декорации в пьесе; но в клумбах никогда не росли никакие цветы, кроме старых розовых кустов и ирисов, которые представляли собой не более чем пучки листьев. Пока папа жил с нами и проигрывал все на бирже, иначе быть не могло. В ту пору растения и луковицы стоили очень дешево, но мы не решались покупать ничего, кроме самого необходимого. В худшие времена у мамы не оставалось ни шиллинга, а лучшие времена никогда не длились столько, чтобы мы успевали забыть о своем страхе упасть с обрыва. Все деньги, которые нам удавалось скопить, мы тратили на походы на концерты, в театры и прочие места, которые ставили с ними в один ряд, например сады Кью и Хэмптон-корт. Таким образом, у нас в саду не было цветов по очень простой причине: нам не на что было их купить. Но беднякам стыдно признавать, что они рабы своей бедности, и приходится выдумывать своей несвободе мистические объяснения. Вот и мы говорили себе, что, как ни странно, цветы просто не желают расти в нашем саду.
Потом прошлой осенью папа от нас ушел, и мама продала несколько картин, про которые знала, что они ценные, хоть и притворялась, будто это не так, чтобы обеспечить нас как раз на такой крайний случай, который она, разумеется, всегда предвидела. Внезапно с деньгами у нас стало все в порядке, ну или почти. И однажды Корделия, Мэри, Ричард Куин и я пошли в питомник на окраине Лавгроува, заказали доставку комнатных растений к Новому году и купили луковицы гиацинтов и тюльпанов, чтобы сразу же их посадить. Мы держали эту затею в тайне от мамы, и это было к лучшему, потому что гиацинты так и не взошли. Нас это ужасно огорчило, поскольку подлило масла в огонь Корделии. Зато остальные цветы расцвели, что стало пусть и маленькой, но основательной победой. Алые и золотые тюльпаны, выросшие из круга лакфиолей, выглядели намного лучше, чем их современные потомки, потому что садоводы тогда не придавали им красные и желтые оттенки, и цвет их был темно-коричневым и нежным, как карие глаза; и мы стояли, упиваясь удовлетворением.
– Ах, как пахнут, как пахнут эти лакфиоли! – воскликнула девичьим голосом наша старая, худая и измученная мама. Как и всегда в мгновения величайшей радости, она была нам не матерью, а сестрой.
Я обняла ее за талию и в очередной раз поразилась тому, что всем нам казалось странным в наших отношениях с ней. Мы переросли ее и могли покровительственно смотреть на нее сверху вниз так же, как еще недавно смотрела на нас она. Нас это удивляло, словно ничего подобного никогда не случалось ни в одной другой семье. Я была бы очень счастлива, если бы счастье в то время не оборачивалось для меня своей противоположностью. У мамы появилось достаточно денег, у нас, девушек, – уверенность в будущем, а Ричард Куин всегда мог о себе позаботиться. Теперь мы, как и другие люди, могли выращивать цветы и делать все, что удавалось им. Но пока папа не ушел, так не было, и мы как будто променяли его на все эти вещи. Я хотела объяснить Богу, что с готовностью обошлась бы без них, лишь бы отец вернулся. Но мое горе от его утраты уже притупилось. И это стало еще одним горем, поскольку свидетельствовало о моей черствости. И все же я пользовалась своей черствостью, я смотрела на тюльпаны и слушала, что говорили остальные, зная, что скоро забуду думать о папе; так и случилось.
– Давайте всегда дарить друг другу луковицы и растения на Рождество и дни рождения, – сказала Мэри, – тогда мы сможем заполнить и остальные клумбы.
– На это уйдет столько лет, что мы успеем состариться, – возразила Корделия, но она тоже была счастлива, произносила свои горькие слова без горечи.
– Нет, дорогие, – сказала мама, – вам не нужно об этом беспокоиться. Разумеется, мы должны соблюдать осторожность, пока у вас все не устроится, но даже сейчас я могу позволить себе отложить кое-что для сада.
Она так долго была бедна, что даже когда говорила, мол, у нее есть на что-то деньги, то это звучало так, будто мама боялась, что у нее их нет. Мы смутно почувствовали, что Ричард Куин немного жесток, когда он сказал:
– Тогда отложи достаточно, чтобы раз в месяц вызывать приходящего садовника, не дожидаясь, пока торговцам придется прорубать себе дорогу топорами… мачете…
– Францисками, – подсказала я.
– Дети, что за чепуху вы несете? – сказала мама. – Во имя всего святого, что такое франциски?
– Подумай, мама, подумай, – сказала я, – ты ходишь в школу не для того, чтобы тебе забивали голову фактами, ты ходишь в школу, чтобы научиться думать…
– Вот это я ненавижу больше всего, – сказал Ричард Куин.
– А что, в школах для мальчиков тоже так говорят? – спросила Мэри.
– Конечно, это очень грубый, похожий на воровской жаргон, распространенный как среди учителей, так и среди учительниц, не употребляйте его дома, – ответил Ричард Куин.
– Франциска – это боевой топор франков, – объяснила я. – Дорогая мама, если бы ты потрудилась хоть на минуту задуматься…
– Баронги[1], – перебила меня Мэри. – Надеюсь, торговцы пользуются баронгами. Они издают такой приятный звук, когда рассекают сорняки, баронг-г, баронг-г-г.