— Балинт! — восторженно кричали дети Нейзеля. — Балинт! — Нет, вы поглядите только, как они торжественно выступают! — воскликнула, хохоча во все горло, Луиза Нейзель, — словно в куриное д. . . наступили!
А Луиза Кёпе стояла у кухонной двери, прислонясь к ней спиной, и не могла пошевельнуться. Правда, последние двадцать шагов Балинт уже пробежал, но эти двадцать скачков были столь же неестественны после несостоявшихся двухсот, как и насильственная улыбка на старающемся изобразить радость лице. Луиза перевела взгляд на Йожи: он прямо подошел к столу, налил вина и одним махом опрокинул его в себя.
— Что это с тобой, парень? — послышался недоуменный голос Нейзеля.
— Перемелем это, дамы и господа! — объявил Йожи, став у стола спиной к Луизе Кёпе. — Нас обоих выбросило на сушу.
— Иисус Мария! — тихо охнула Нейзель.
— Дали расчет?
Йожи опять налил себе вина. — Завод прикрывают.
В наступившей тишине издали четко донеслось гульканье голубей. — Насовсем? — спросил Нейзель.
Йожи кивнул. — Говорят, его перекупил Кредитный банк и теперь передает оборудование «Ганцу». Половину людей рассчитали сегодня, остальных выбросят следом. Э-эх, Луиза, сударушка моя, — обернувшись, крикнул он неподвижно застывшей у кухонной двери женщине, — тащите-ка сюда кур-цыплят, наедимся вволю напоследок!
Старшая девочка опустила голову на дамастовую скатерть и громко заплакала. — Садитесь же, дамы и господа, — взывал Йожи, — и беритесь за дело! Мне нужно поторапливаться, под вечер обещали в гараже дать машину на два часа.
— Зачем вам машина? — спросил, вытирая лицо, Нейзель.
Длинная физиономия Йожи забавно искривилась. — Отвезу в Пешт свое приданое.
Жена Нейзеля, поглядев на застывшую, как изваяние, Луизу, вздохнула: — Уезжаете, значит?
— Не сидеть же мне без заработка у невестки на шее… Кровать свою оставлю мальчикам, есть у меня в Пеште скрипучий топчан, для холостого парня вроде меня в самый раз.
Луиза Нейзель опять поглядела искоса на молодую женщину. Та повернулась и, опустив голову, скрылась в кухне.
Третья глава
Начинался промозглый зимний день. Со свинцового неба, тянувшегося к земле темно-сизыми горбами туч, там и сям пронизанных лиловыми прожилками, лил унылый, нескончаемый холодный дождь. Тонувшие в зимней слякоти улицы тускло отражали в лужах свет. Над горой Геллерт небо сбежалось в гигантскую черную складку, которая постепенно втягивала в себя остатки слабого рассеянного света и притаившегося кое-где тепла: чувствовалось, что вот-вот пойдет снег.
Перед дверью будапештской квартиры доктора Зенона Фаркаша стояли три студента. Они уже опустили воротники своих пальто, вытерли мокрые от дождя лица; плотный, хорошо одетый юноша в синем кепи хунгариста[50] обтирал носовым платком туфли. Балансируя на одной ноге и высоко подняв другую, он усердно начищал туфлю и негромко насвистывал. — Почему вы не позвонили? — спросил он.
Бледный прыщавый паренек, стоявший с ним рядом, обернулся к третьему: — Ты-то готовился, Эштёр?
— Готовился, — отозвался тот. — Давайте все же подождем звонить.
— Почему?
— Мы явились на десять минут раньше.
— Ну и что? — Плотный юноша опустил ногу, снял кепи, карманной расческой старательно зачесал волосы назад. — Если не захочет принять нас раньше времени, подождем.
Прыщавый опять обратился к третьему студенту: — И ароматические смеси учил?
— Учил, — ответил Эштёр. — И все-таки подождем звонить, старик любит пунктуальность. Явиться на десять минут раньше назначенного времени столь же непунктуально, как и прийти на десять минут позже. И хотя практически первый случай менее чреват неприятностями, нежели второй, все же оба они полностью относятся к дефиниции «непунктуальность». Не говоря уж о возможных практических последствиях.
— Какие, к черту, последствия!
— А такие! — подхватил Эштёр. — Доложат ему о нас или, допустим, не доложат, — ведь он мог предупредить прислугу, что до десяти никого не принимает, — но звонок он услышит, следовательно, будет знать, что мы пришли. И воспримет наше появление, как попытку поторопить его. Далее. Как бы глубоко ни пряталась эта мысль в подсознании, она все-таки может потревожить чувствительную нервную систему, которой следует в этот момент целиком сосредоточиться, скажем, на какой-либо совершенно иной задаче. Мы же невидимо вторгнемся в его кабинет и своим присутствием помешаем…
— Черта с два помешаем! — возразил темноволосый владелец синего кепи. — И чего ты тут ораторствуешь, старик не такой уж чувствительный!
Эштёр подумал немного. — В общении с людьми, пожалуй, нет, но, возможно, в работе… возможно, его мысль более чувствительно реагирует…
— Словом, не будем звонить? — спросил прыщавый. — А как ты думаешь, он и ароматические смеси будет спрашивать?
— По-моему, — не унимался Эштёр, — нам следует позвонить за минуту до десяти. Ибо, допустим, о нас не доложат, и он даже не заподозрит, что мы пришли — однако звонок ворвется в его мысли, осядет в подсознании, и этот осадок выльется в форму гнева именно в тот момент, когда он задаст тебе первый вопрос. Вот тогда и держись!
— Черта с два! — фыркнул опять хунгарист, который, к слову сказать, все это время стоял под самой кнопкой звонка, но даже глазом не повел в ее сторону. — Мою зачетку он так и так подписать обязан, а на бесплатное обучение я не претендую.
По лестнице поднимались еще два студента. Оба были тщедушны и малы ростом, землистый цвет лица свидетельствовал о бедности. Ветхие, на рыбьем меху пальто, потертые так, что каждая нить виделась отдельно, способны были удерживать разве что блох и беспрепятственно пропускали тепло тела; засаленные черные мягкие шляпы, привычно слетавшие с их голов даже перед каким-нибудь педелем, они загодя мяли в руках.
— Позвонили?
— Этот заср. . . . трусит, позвонить не смеет! — фыркнул хунгарист. — Мы, видите ли, явились на десять минут раньше срока, и наш звонок помешает старику чистить зубы.
Вдоль просторной лестничной площадки второго этажа роскошного будайского доходного дома между облицованных искусственным мрамором стен бежала красная ковровая дорожка, прижатая желтым медным прутом; на повороте лестницы величественный бронзовый ангел высоко держал электрический фонарь. Только что пришедшие студенты с тревогой посматривали на свои разбухшие от слякоти башмаки.
— Болван, — не унимался Эштёр, — мною руководит не трусость, а нежелание оказаться бестактным. Но титулованные тупицы вроде тебя не способны уразуметь разницу между этими внешне сходными, а по существу, прямо противоположными душевными состояниями. Ибо, допустим, о нас не доложили, более того, старик и звонка нашего не услышал — тем не менее бесспорно, что, войдя, мы оказываемся там, где нас еще не ждали, а это неприлично, ибо мы занимаем место, коему временно, в соответствии с предначертанным порядком, следовало покуда оставаться пустым, и хотя мы, с нашими грубыми мозгами и нервами, не чувствуем себя непрошеными гостями, но в действительности отягощаем собой все окружающее, в том числе стулья, на которых сидим, ковер, который топчем, — отягощаем, если уж не чем иным, то, во всяком случае, своим физическим присутствием.
— Да мы, что, воняем, брат, что ли? — спросил первый из двух бедных студентов.
— Этот тип до тех пор разводил турусы на колесах, — буркнул хунгарист в кепи, — пока, на наше счастье, десять минут не истекли. А вообще-то пора уж кончать волынку.
Эштёр взглянул на свои часы. — У нас еще три минуты. Что же касается вопроса, воняем ли мы, то я отвечу так: откуда мне знать, кто и как меня воспринимает?
— Почему этот трепач не пошел в философы? — с ходу спросил студент, только что взбежавший на второй этаж; с ним было еще двое студентов. — Ребята, вы подготовились? Я всю ночь глаз не сомкнул со страху.
Эштёр был двумя головами выше всех своих товарищей, но худой, как жердь: казалось, весь материал, пошедший на дополнительный рост, был получен за счет объема; все в нем было непропорционально: журавлиные ноги — слишком длинные относительно корпуса, руки, достающие до колен, — несоразмерно длинны в соотношении с ногами, плечи — у́же, чем бедра, шея — еще тоньше, чем руки, — такую фигуру можно увидеть разве что в кривом зеркале Английского парка[51], вытянувшем все части его тела по отдельности и уже не сумевшем свести их воедино. И над всей этой вакханалией несуразных размеров и длин восседала, как символическое завершение, яйцеобразная голова, которая непрерывно реагировала на каждое более или менее заметное движение конечностей — кивала, вскидывалась вверх на длинной-предлинной шее, тут же падала, — так что создавалось впечатление, будто Эштёр ведет сам с собою нескончаемый диалог, в ходе которого его члены неустанно подбрасывают вверх сложные и волнующие вопросы, а голова незамедлительно и беспрерывно спускает к ним успокоительные ответы.