Смертельно бледная, Юли молча смотрела перед собой. Барышня Анджела взяла ее бессильно повисшую руку. — Если мы с вами объединимся, — вымолвила она простодушно, — то мы спасем Зенона. Пугаться не нужно, девочка, слышите?
Она раскурила погасшую сигару. — Мы еще побеседуем об этом. А сейчас расскажите мне подробнее, над чем Зенон работает и когда собирается опубликовать свои исследования. Ведь если он будет работать регулярно, не пройдет и пяти лет, как он получит Нобелевскую премию.
В действительности не только Анджела не знала, но даже сама Юли не догадывалась, каким влиянием обладает она над своим возлюбленным. Ей и трудно было бы догадаться: профессор всячески скрывал это от нее; он как будто стыдился того, что назвал в себе самом «женским засильем» и, сам того не желая, норовил повернуться к Юли самой темной, колючей своей стороной, противоречил ей, когда уже вот-вот готов был признать ее правоту, спорил, когда был с ней согласен. Он был влюблен в Юли, но еще не любил полной мерой. Он возражал, упрямясь и обижаясь, как ребенок, который понимает, что мать права, и тем упорнее держится за свое. И чем больше стыдился трепыханий мужского тщеславия, тем больше ссорился с Юли. Но когда, поспорив или даже поссорившись с Юли, он хлопал дверью, а потом, успокоясь, садился к своему столу, ему становилось вдруг так хорошо на душе, что, тихонько про себя рассмеявшись, он поспешно брался за оставленную на середине работу и, так как мыслилось в такие минуты особенно хорошо, продвигался вперед быстрее, чем всегда; полчаса спустя, довольный, обуреваемый чувством любви к ближнему, он вызывал звонком Яноша, своего рябого лакея — к которому по-прежнему испытывал отвращение, — угощал его стаканом вина, давал десять пенгё и отправлял домой, к семье, чтобы хоть на один день от него избавиться.
Две недели назад, представив Юли своему дяде на келенфёльдском заводе, профессор, как только покинул его кабинет, неожиданно для себя погрузился в такой непроглядный сплин, что поспешил отправить девушку домой и даже не показал ей вновь созданную лабораторию. Идя через двор, он раздраженно шлепал прямо по лужам, не обойдя ни одной, ноги его промокли, штанины до колен были в грязи. Лаборатория находилась на первом этаже, войти в нее можно было через узкую, длинную комнату, служившую чем-то вроде архива; за единственным столом здесь работала худая конторщица лет пятидесяти, седая, с пуганым взглядом. Когда дверь распахнулась, женщина поспешно встала.
— Извольте сидеть на месте! — угрюмо бросил ей профессор и, не приостановившись, пошел к лаборатории. — Что вы прыгаете, прошу прощения? Я не епископ и не генерал.
— Вашу милость по телефону спрашивали, — робко улыбнувшись, сказала пожилая женщина.
— Кто?
— Дама не назвала себя.
— Хорошо, — рассеянно буркнул профессор.
— С полчаса назад звонил из университета господин ассистент доктор Варга, тоже спрашивал вашу милость, — прочитала конторщица по бумажке, близоруко держа ее у самых глаз. — Прикажете соединить?
Профессор обернулся.
— Почему вы не сядете? — спросил он сердито. — Ведь я уже просил вас. И ни с кем соединять не нужно, меня здесь нет.
Женщина села. Профессор Фаркаш внимательно посмотрел ей в лицо: его выражение, кожа, мимика отражали все унижения и страхи трудно прожитой жизни; близорукие глаза видели перед собой лишь непосредственно грозившую беду, а губы испуганной улыбкой пытались предупредить ее, отразить все атаки. Профессору вспомнилось: Юли не раз упрекала его, что, делая в ресторане заказ, он никогда не смотрит кельнеру в лицо. Вот и лицо этой пожилой конторщицы он видит сейчас впервые и, хотя много месяцев подряд чуть ли не каждый день встречается с ней, не знает даже ее имени.
— Сколько лет? — спросил он хмуро.
— Кому?
— Вам.
— Сорок один, — со страданием на лице сказала женщина.
Профессор вскинул брови.
— Сколько вы получаете? — спросил он, глядя на жиденький пучок седых волос.
— Сто двадцать пенгё, ваша милость, — проговорила она, не подымая глаз.
Профессор кивнул. — Тогда понимаю, — сказал он, не объяснив, что именно понимает. — Прожить на эти деньги, конечно, не можете? — Женщина вздохнула, но ничего не сказала. Фаркаш внезапно повернулся, ушел в лабораторию. Он догадался, почему молчит конторщица; боится, что хозяину не понравилось бы, если б дошло до его ушей, что она жалуется, ведь так можно лишиться и этого жалкого места. Раздражение профессора все нарастало. Он покопался в оборудовании, распушил лаборанта за то, что понапрасну жжет горелку Бунзена, потом надел пальто, шляпу и ушел.
За минувшие полгода в Фаркаше произошла еще одна перемена — он стал экономнее. Разумеется, не с собственными деньгами; их он по-прежнему швырял направо и налево, когда и как только взбредет в голову. Однако в своих лабораториях, на заводе и в университете, расточительства более не терпел. Прежде случалось, что для анализа жира он приказывал закупить сразу пятьдесят кило салями, используя из них лишь двадцать граммов. Вся лаборатория целую неделю ломала голову, что собирается делать профессор с этакой прорвой колбасы: может, подвергнет гидролизу, посмеиваясь, спрашивали друг друга студенты. Или будет препарировать? Обрабатывать ацетиленом? Жир отдельно, мясо отдельно?.. В конце концов профессор раздал салями сотрудникам, и вся лаборатория целую неделю напролет объедалась его до одурения; ее бросали, вместо крейцеров, и шарманщикам, наигрывавшим под окном, но все же заплесневело столько, что вполне хватило бы на колбасную лавку. Теперь же, познакомившись с Юли, он словно ударился в противоположную крайность и сердился даже за то, что кто-то оставил открытым водопроводный кран. С лабораторными материалами он обращался теперь так экономно, словно боялся, что земля уплывет у него из-под ног.
Профессор опять пересек грязный заводской двор, вышел на шоссе, ведущее к Будаэршу, около часу бродил среди пустых, по большей части еще незастроенных участков. В лабораторию уже не вернулся, сел в машину, поехал в город, оттуда прямо покатил в Киштарчу. Его мучило беспокойство, он не находил себе места. Но и смена обстановки не успокоила нервы. Выходя из машины, профессор заметил на пороге дворницкой широкоплечего, но очень худого парнишку лет семнадцати. Он тотчас узнал Балинта, хотя не видел его лет шесть. И в доме ему было так же муторно, в просторных, необжитых комнатах пахло пылью и казалось холоднее, чем в обдуваемом всеми ветрами парке, из большой куполообразной печи кабинета неслось свирепое завывание ветра; Луиза Кёпе предложила протопить, но четверть часа спустя он решил возвратиться в Пешт.
— А почему ваш сын дома? — спросил он Луизу, которая с лета, с тех пор как он не видел ее, словно бы еще больше поседела. — Прохлаждается?.. Прохлаждается? Не любит работать?
При виде этого сильного парня, болтавшегося без дела, он испытал то же чувство, что и в лаборатории, когда обнаруживал зря расходуемое ценное вещество.
— Как не любить, он любит работать, ваша милость, — возразила дворничиха. — Было бы где. Вот уж два месяца без работы сидит.
— На ваш счет живет?
Луиза Кёпе не ответила на вопрос.
— Вот если бы ваша милость пристроили его куда-нибудь, — попросила она. — Может, хоть на ваш келенфёльдский завод…
— Что он умеет?
— Он очень сноровистый, право, — взмолилась Луиза, — за что бы ни взялся…
Профессор раздраженно кивнул. — Ну, ясно, ничего не умеет. И с курами покончено, а?.. Ваш шурин уже не живет здесь?
— Уже не живет…
Профессор опять кивнул с таким видом, словно что-то знает, только не хочет сказать. — Почему вы не обучите его какому-нибудь ремеслу? — недовольно спросил он. — К дядюшке моему на завод устраивать его не буду, во всей Венгрии нигде не платят так мало, как там. Помнится, однажды я уже сообщал вам об этом.
— Ну и что же, все лучше, чем ничего, — проговорила Луиза, глядя в землю, и губы ее сжались узкой полоской.