— Ха-ха-ха, — смеялся профессор.
— Пониже наклонитесь… я вам еще что-то покажу.
— Но ведь я и этого еще не видел…
— Это потом, — шептала Юли, — когда он привыкнет к вашим габаритам. Не нужно раздражать людей, Зени! Сейчас я покажу вам вон там, налево, у самой двери… только не оборачивайтесь!
Профессор опять расхохотался. — Да иначе как же покажешь?
— Это тоже потом, а сейчас я только расскажу. Там стоят молодые супруги…
— Откуда ты знаешь, что супруги? — весело спросил профессор.
— Вижу, у нее на пальце обручальное кольцо… И потом они утром, перед тем как ехать, поссорились.
— Но откуда же ты можешь это знать? — уже громко хохотал профессор.
— Такие молодые супруги всегда ссорятся, — шептала Юли, — когда собираются в воскресенье на прогулку… Не смейтесь так громко!.. Я знаю одну похожую пару, так они каждое воскресенье по утрам друг другу в волосы вцепляются.
Профессор удивился. — Зачем же они тогда на прогулку едут?
— Вам этого не понять, — смеялась Юли. — Ой, не надо оборачиваться, эта женщина смотрит сюда. Совсем махонькая молоденькая женщина, беленькая и сдобная, словно только что из печи вынули. Глаза у нее большущие, голубые, но она сейчас такая сердитая, что даже поглупела… Наверное, укладчица в типографии.
— Это-то откуда тебе известно? — удивился профессор.
— А ее муж, пожалуй что, печатник, — шептала Юли. — Наверняка в одной типографии работают. Когда знаешь рабочих, примерно можно догадаться, у кого какая профессия.
Профессор удивился еще больше. — Ты-то откуда их знаешь?
— Из дому еще, из Печа, — сказала Юли. — Да и в Пеште я четыре года на Андялфёльде жила… Ну вот, теперь… муж стоит позади жены и очень хочет помириться, надоело ему ссориться. Вот потеха!
— Почему? Что они делают? — спросил профессор.
— Вы бы видели!
Профессор веселился, не сдерживаясь: нельзя было без смеха смотреть на отчаянно морщившийся носик Юли, ее таинственно вздернутые брови и прищуренные смеющиеся глаза, в которых сейчас ярко горело озорное веселье.
— Ну, позволь же обернуться наконец! — взмолился профессор.
Юли затрясла головой. — Нельзя! Я скажу, когда можно… Словом, муж что-то шепчет, а жена все голову отдергивает, как будто боится щекотки. Ухо у нее стало красное, как мак! А теперь и вовсе надулась…
— Что ты опять смеешься?
— Теперь плечиком подергивает, — шептала Юли. — Совсем как на сцене поссорившиеся влюбленные! Ну, какие милые!
— Я обернусь, а? — попросил профессор.
— Никак нельзя, — прошептала Юли. — Вы слушайте, я все-все расскажу. Ах, боже мой, что случилось?
— Что такое? — спросил профессор взволнованно.
— Муж отвернулся и теперь смотрит в окно. На виске у него прыщик, и он очень разозлился. Как вы думаете, они помирятся еще здесь, в вагоне?
Профессор захохотал так, что Юли от смущения готова была провалиться сквозь землю.
— Мне-то как знать? — прогромыхал он.
— Тише! — попросила Юли. — Все смотрят сюда. Давайте держать пари! Я говорю, что они помирятся. А вы?
— И я тоже самое.
Юли засмеялась. — Я говорю, помирятся еще до Бекашмедьера.
— И я тоже, — с бесконечной нежностью произнес профессор.
Юли на секунду вложила ладонь в его руку: словно птичка присела передохнуть. Оба помолчали.
— Ну, теперь можно мне оглянуться на бороду? — спросил профессор.
— Еще нельзя, — сказала Юли тихо. — Вы смотрите на меня, я все расскажу, что вам знать нужно. А теперь взгляните в окно, здесь налево фабрика Гольдбергера. Однажды я кое-что расскажу вам о ней.
— Сейчас!
Юли засмеялась. — Пока нельзя… Но это было очень важно.
Она еще не могла поведать профессору — не пришло для того время, — что полнотою своей любви они косвенно обязаны этому самому заводу: пять дней назад профессор напрасно ждал Юли в саду «Киоска», потому что Юли вела на фабрике Гольдбергера агитацию среди бастовавших рабочих, которые требовали повышения заработной платы; весь день беседовала с людьми в соседней корчме, а поздним вечером еще обсуждала насущные вопросы со стачечным комитетом. Если бы в тот день она не пропустила свидания, профессор не пришел бы к ней на улицу Изабеллы. Двойная полнота того дня — полнота в любви и успешная работа в организации — слилась не только в сердце, но и в помыслах Юли, укрепив девушку в убеждении, что ее коммунистические воззрения и любовь к Зенону Фаркашу могут идти рука об руку, и, исповедуя одно, она не грешит против другого. Успех двухнедельной забастовки был в первую очередь заслугой Венгерского молодежного комитета, но ячейку на фабрике Гольдбергера организовала Юли; а разве любовь профессора, которая именно в тот день впервые выразила себя открыто и недвусмысленно, не была делом ее умных, прилежных рук?
— Что ты сказала? — рассеянно взглянув на фабрику, спросил профессор. — Что было важно?
— Нет, пустяки, — сказала Юли. За пробегавшими по ее лицу улыбками возникла вдруг еще одна, явно отражавшая какое-то новое приятное событие. Она приподнялась на носки, пристально вглядываясь через плечо профессора в глубину вагона.
— Опять что-нибудь случилось? — спросил профессор.
— Пожалуйста, не насмехайтесь! — сказала Юли. — Конечно, случилось. Постоянно что-то случается, нужно только уметь видеть… Вот теперь эта славная старушка…
— Которая?
— Ну, с седыми волосами, с белым пучком…
— Понятно… та самая славная старушка, которая чуть не затоптала нас.
— Ну, хорошо, хорошо, не смейтесь! — сказала Юли. — Теперь она с проводником ссорится. Совсем из себя вышла, бедняжка, красная вся и даже очки сняла. Жаль, не слышно мне, что она говорит.
— Жалко, — сказал профессор. — Можно мне обернуться?
— Нет, нет, нельзя! — затрясла головой Юли. — И так уж весь вагон над ней потешается. Ой, да она сейчас поколотит проводника!
— Как так? — спросил профессор, не сводя глаз с взволнованной физиономии Юли.
— Она ему кулаком грозит, — пояснила Юли и, рукой опершись профессору на плечо, опять приподнялась на цыпочки. — Но проводник какой молодчина! Вы бы видели, как он спокойно, разумно ей отвечает и даже не улыбается, знает, видно, что рассерженный человек от этого еще больше злится. Вот видите, это настоящий мужчина!
— Можно обернуться? — спросил профессор. — Хочу посмотреть на настоящего мужчину.
Поезд подошел к станции Ромаифюрдё. От станционного здания длинная аллея вела к Дунаю, под ее сень спешили только что сошедшие пассажиры, в большинстве своем молодые мужчины и женщины; все они устремились к берегу, где в легких времянках хранились их лодки. На площадке стало свободнее.
— А бородач ведь сошел! — воскликнула Юли. — Ну вот, теперь он нам кланяется.
— Он мне кланяется, — сообщил профессор.
Оживленное личико Юли выразило крайнее изумление. — Почему?
— Потому что мы знакомы.
— Вы его знаете?!
— Это господин Хаберфельд, мой портной. Двадцать лет меня обшивает.
— Так вот почему он буквально пожирал вас глазами!.. Он хотел поздороваться! А я-то думала…
Они дружно расхохотались. Когда профессор Фаркаш вспоминал потом этот день, ему казалось, что за минувшие десять лет он не смеялся столько, сколько на этой незамысловатой прогулке, наивнее и очаровательнее которой ему не пригрезилось бы даже в юности. Каждую минуту этого дня, с шести часов утра и до двух после полуночи, когда они вернулись на улицу Изабеллы, он с удовольствием вспомнил бы и в час смерти как сладостный символ возможного для человека счастья. Он хохотал весь день напролет, наивно и ненасытно, как вырвавшийся на волю мальчишка, — и от безгрешного, легкими пузырьками вскипавшего веселья не скребли на душе кошки, не наливалось усталостью тело. Он неизменно смеялся вместе с Юли, не над нею и не против нее, ни разу не предварив ее смех и не отстав, разве что мыслью чуть-чуть опережая, но тут же делясь этой мыслью с нею. Когда девушка взглядывала на него, он знал, почему она смотрит, и Юли тотчас понимала каждый его взгляд. Нежность понимания блестела у обоих в глазах. Так это и есть любовь? — спрашивал себя профессор.