— Это верно, — согласился профессор. — Но как мне нужно помочь?
Юлия молча смотрела в пол.
— Почему вы не отвечаете?
— Я не забыла коллоквиума на вашей квартире, господин профессор, — сказала она, колеблясь.
Профессор явно терял терпение.
— Ну, и что же?.. Ну, наболтал вам всякого… Я и сейчас болтаю. Отвечайте на вопрос: как мне нужно помочь?
Юлия вдруг напряглась. Большие черные глаза сердито блеснули, губы твердо сжались: так человек, устав спасаться бегством, поворачивается к противнику лицом.
— Почему вы хотите, господин профессор, заставить меня сказать то, что знаете лучше меня?
— Я оказываю вам такую честь — любопытствую узнать ваше мнение, — сказал профессор. — Как можно мне помочь, по вашему разумению?
Девушка посмотрела ему прямо в глаза.
— Говорить вам правду, господин профессор.
— Этим-то вряд ли. Правду слушать я не стану.
Юлия сердито встряхнула головой.
— Довольно того, что я сам знаю о себе, — угрюмо проворчал профессор.
— Господин профессор, — сказала девушка после минутной паузы, когда храбрость ее как бы отступила на шаг, чтобы получить больший разбег, — вы более высокого о себе мнения, чем того стоите.
— Это в каком же смысле? — неожиданно мягко спросил профессор. — В науке?
— В человечности, — сказала Юлия. — А значит, наверное, и в науке.
— Соединение того и другого смехотворно, сударыня, — фыркнул профессор. — Впрочем, не спорю. Итак, как же мне можно помочь?
Юлия все больше ожесточалась. Ярче сверкали глаза, руки непроизвольно сжались в кулаки. — Вы потому переоцениваете себя, господин профессор, что недооцениваете других людей, — заявила она сердито.
Профессор кивнул.
— И как тут можно помочь?
— А недооцениваете их потому, что не испытываете от них радости.
Профессор снова кивнул.
— Это вы точно определили. Никакой радости от людей я не испытываю.
На минуту стало тихо. Девушка встала, посмотрела на профессора, в черных глазах блестели гневные слезы.
— А это потому, что вы людей используете, вместо того чтобы жить с ними вместе, — воскликнула она с такой страстью, что профессор недоуменно вскинул голову. — Такая жизнь ничего не стоит! Ничего!.. Ничего!
Зенон Фаркаш молчал. Свесив на грудь огромную яйцевидную голову, он угрюмо смотрел на тоненькую, хрупкую девушку, чей странно глубокий голос будил в нем смутные воспоминания детства.
— Зачем вы спасли вчера того человека? — спросила Юлия, дрожа всем телом.
— Не по убеждению, — фыркнул профессор.
Юлия уперлась в него взглядом.
— Будь у меня сто жизней, я и тогда не стала бы жить с вами, — проговорила она, внезапно побледнев. И, не успел ошеломленный профессор опомниться, повернулась и выбежала из комнаты. В лаборатории на бегу сорвала с вешалки профессорскую шляпу и, провожаемая оторопелым взглядом Шайки, выскочила в коридор.
Любовь Зенона Фаркаша и Юлии Надь поначалу была счастливой. Хотя и тот и другая отправлялись из коренного заблуждения, наложившего печать даже на самые первые дни их любви, надежда придала обоим крылья. Юлия верила, что спасет профессора, профессор — что может спастись. На их беду, еще и весна подталкивала обоих в любовный тупик.
Профессор полюбил со свежестью и нескладностью, поразительными при его возрасте и обширном опыте. Ему было уже около пятидесяти, а он заливался счастливым смехом, подобно безусому подростку, и верил, что наконец нашел свою судьбу. Ему хотелось не только любить, но и быть любимым. Он стал таким самолюбивым, неуверенным и обидчивым в этой юной любви, что научился даже краснеть. Когда могучей белой рукой с изъеденными кислотой пальцами он обнимал девушку за узенькие плечи и привлекал себе на грудь ее изящную головку, вдыхая медовый запах густых, собранных в узел волос, когда другой рукой охватывал стройную талию, чувствуя под ладонью пульсацию ее крови и гордо прямящийся позвоночник, он испытывал глубокое потрясение, словно еще никогда в жизни не целовал женщину. Он был смешон и трогателен, словно огромный медведь, который, встав на задние лапы, обнимает косулю. Он касался ее бережно, словно боялся, лаская, переломать ей кости. Он сдерживал дыхание, как будто оно могло осквернить девушку, и стал таким самоотверженным и нежным, что почти забывал о желаниях собственной плоти. Если ему случалось увидеть ее неожиданно на улице или в университетской аудитории, высокий лоб заливался краской, и профессор чуть не спотыкался от смущения. Иногда, глядя на нее, когда она не знала об этом, — например, когда шла к нему по улице Святого герцога Имре, а он смотрел на нее, высунувшись из окна своего кабинета, — он испытывал острое желание укрыть ее от малейшего ветерка, в самом буквальном смысле слова, сдувать даже пыль на ее пути. Словно влюбленный подросток, он не верил, что у обожаемого существа могут быть естественные потребности. Он жаждал оградить ее от всего мира и в первую очередь от себя самого. Почти с первого дня их любви профессор мучился догадкой, что в конце концов сделает ее несчастной.
Впервые в жизни Зенон Фаркаш любил так, что заботился и о любимой и даже желал ей больше радости, чем себе. Вряд ли он мог бы сказать, каким образом выучился этой, ранее ему неизвестной разновидности любви. С полувековым, кожей впитанным опытом, говорившем о ничтожестве рода человеческого, он обнаружил вдруг, что наконец-то нашел в Содоме того праведника, ради которого может простить и самому себе. Убеждение, что человечеству помочь невозможно, поколебалось в нем. Праведником оказалась хрупкая смешливая девочка, такая махонькая, что он мог поднять ее одной рукой; даже став на цыпочки, она не доставала ему до губ, ее умишко поместился бы у него в жилетном кармане, — но при всем том профессор чувствовал иногда, что она на голову его выше. Ошеломительно было и то, что, ухаживая за ней уже два месяца, он не коснулся ее даже пальцем, хотя привычен был к коротким атакам и быстрым победам, если же намеченная особа за неделю-другую не попадалась на крючок, он раскланивался и уходил своей дорогой. Впервые за двадцать пять лет со дня знакомства с Эстер профессору было не до нее. Оставаясь один, он был так полон отсутствующей Юлией, что присутствие Эстер было бы ему в тягость.
Как могло случиться, что профессор, с его заигранными нервами и разочарованной фантазией, влюбился в неопытную девушку, даже не соответствовавшую его любовным вкусам? Он сам не мог надивиться этому. Прошло полных два месяца, как вдруг маленькое событие, словно предупреждающе поднятый палец, открыло ему, что он влюблен. До тех пор ему просто было хорошо в обществе Юлии. Невыразимо хорошо и приятно. Он потягивался, потирал руки, мирно крутил пальцами на животе, нервные подергиванья мизинца совершенно прекратились, его даже не тянуло пить или, по крайней мере, тянуло гораздо реже. Он забыл все, что его раздражало, приятные эпизоды дня — прежде моментально выветривавшиеся из головы — накапливались, собирались один к другому, то и дело радовали каждым уходящим мгновением. Это было такое приятное времяпрепровождение, что время на самом деле им заполнялось. Так все и шло, но однажды Юлия не явилась на условленную встречу.
В это время они встречались чаще всего под открытым небом, на горе Геллерт, в «Печальном пастухе», или на террасе будайского «Киоска», где выпивали по чашечке кофе, иногда ужинали в «Соленых купальнях». Дальше, в Пешт, обычно не забредали, потому что Юли не разрешала профессору присылать за ней машину, да и обратно лишь редко и неохотно соглашалась, чтобы ее подвезли, если было уж слишком поздно. Постепенно сложилось так, что Юли приезжала на место свидания трамваем, профессор — на машине, которую тут же отсылал, и возвращались домой оба трамваем, каждый в свою сторону. Позднее, все глубже проникаясь нежностью, захватившей все способные трепетать клетки его тела, профессор дошел до того в юношеской своей рыцарственности, что тоже садился в тряский трамвай и катил в зуглигетскую кондитерскую «Август», уже всерьез мучась мыслью, что ему удобней и лучше, даже когда они вместе, чем этой слабенькой хрупкой девушке, которая ради него — он так и понимал: ради него! — спешит на их дружеские рандеву. Поначалу они виделись в корчмах, скромных ресторанчиках, потом в кафе и кондитерских, чаще в дешевых кафетериях, туда и обратно ехали на трамвае, короче говоря, у него почти не было случая хотя бы коснуться ее руки; профессор даже не заметил, как понемногу отошел от привычного образа жизни и, бесконечно мягко подталкиваемый извне, перекочевывал в какой-то другой мир, который незаметно, осторожно начал работать над его вкусами, мыслями. Правда, ожидая девушку в каком-нибудь жалком кафетерии на проспекте Верпелети, он иногда клял про себя все на свете, чувствуя, что головой вот-вот прошибет низкий потолок, от жесткого стула на заду останутся синяки, дешевым кофе или скверным лимонадом испортит себе желудок; но, стоило за окном кафетерия промелькнуть стройной фигурке Юли с высоко подколотым узлом волос, неизменным портфелем под мышкой и неуверенностью в стройных ногах, застывших на мгновение у двери, пока она озиралась в тесном, пропахшем кофейным суррогатом помещении, — и потолок в тот же миг взлетал до небес, к звездам, стул превращался в уютное кресло, кофе приобретал арабскую пылкость и аромат, а сам профессор Фаркаш, вскинув огромную свою яйцеобразную голову, начинал светиться, словно заимствовав у солнца его счастливое сияние, обворожительную улыбку — у рыцаря, девственную всполошенность — у восемнадцатилетнего влюбленного юноши. Нигде и никогда еще не чувствовал он себя так чудесно, как в этом кафетерии. И подумывал уже иной раз, пренебрегая собственным жизненным опытом, что бескорыстная дружба между мужчиной и женщиной, пожалуй, все-таки возможна.