— Ты знаешь ли, Йожи, что народная кухня опять сократила порцию хлеба, а воскресную булку упразднила вовсе? — сказал он. — Положение все хуже и хуже. Теперь уже за суп и за ночлежку безработным отрабатывать положено, за месяц ночлежки — по восемь-девять дней. И в то же время повсюду снижают ставки, за эту неделю на жолненском заработная плата снижена на десять процентов, на джутовом заводе — на семь, а в чепельском порту — сразу на тридцать процентов. Уже сто двадцать тысяч квалифицированных рабочих ходят без работы.
— Н-да, — протянул Йожи.
— Вчера, когда я шел из Профобъединения домой, — сказал Нейзель, — люди разгромили мясную лавку на проспекте Йожефа… В десять минут растащили все.
— Даже пятнышка жирного не оставили, — с кислым видом пожаловался Йожи.
— Сам, что ли, видел? — спросила жена.
Нейзель взглянул на нее. — Своими глазами.
— Мог бы и ты прихватить бидон жира! — проговорила Луиза с потемневшим лицом. — Нам бы кстати пришлось.
Нейзель не ответил.
— В провинцию ехать надо, — рассудил Йожи. — Когда я последний раз наведывался в родную мою деревню, правда, тому уж лет пять или шесть будет, так я, верное слово, одни только довольные физиономии видел. Спрашиваю людей, чему, мол, радуетесь. Оказывается, два дня назад граф ихний помер, и так они возликовали, что вся деревня, от мала до велика, вышла на похороны. Даже со смертного ложа подымались проститься. В Пеште этакая радость в диковинку…
— И в деревне положение не лучше, — сказал Нейзель. — Управление по борьбе с наводнениями платит за земляные работы сто сорок восемь филлеров поденно, а у зажиточных крестьян красная цена поденщику только восемьдесят филлеров.
— Откуда ты знаешь? — раздраженно спросила его жена. — Из «Непсавы» твоей?
— Из нее, Луиза, — спокойно ответил Нейзель.
Луиза скрестила руки на могучей груди. — Оставил бы ты нас в покое с «Непсавой» этой, — заговорила она, вдруг густо краснея лицом, — не то, гляди, лопнет мое терпение, и я выложу тебе начистоту, что с твоей «Непсавой» сделаю. Вот и сегодня уже час битый слушаю, что там Гитлер в Германии творит, и то сделал и се, профсоюзы разогнал, всех главарей соцдемовских похватал и уж не знаю, что еще…
— Разве это неправда, Луиза? — спросил Нейзель.
— Почем я знаю, правда или нет? — выкрикнула Луиза, кипя от ярости. — А что она писала в январе, за две-три недели до назначения Гитлера? Писала, что нацисты повсеместно теряют на выборах голоса и что теперь уже нет силы, способной приостановить верную гибель немецкого фашизма… А через две недели Гитлера канцлером назначили!
— Человеку свойственно ошибаться, Луиза, — спокойно проговорил Нейзель. Его жена нетерпеливо отмахнулась. — Вон Балинт в прошлый раз хорошо сказал про «Непсаву».
Голова Нейзеля дернулась. — Что такое?
— Как там было-то, Балинт? — спросила Луиза. — Как в том стишке говорилось?
Парнишка вспыхнул.
— Да ладно, крестная, оставьте!
— Нет, ты скажи… скажи! — настаивала Луиза. — Он мне рекламный стишок один показывал в «Непсаве», большими жирными буквами было напечатано про какую-то подметку резиновую… Ну, как там?
Балинт рассмеялся.
— «Подошва Окма красива ей-богу, Сразу видно барскую ногу!»
— Вот-вот, этот самый! — воскликнула Луиза. — «Сразу видно барскую ногу»! Интересно, сказал тогда Балинт, правда ли, что эта газета для рабочих, если в ней такую рекламу печатают?
Нейзель внимательно посмотрел на Балинта. — Когда ж это было?
— Теперь ее каждый день печатают, — сказал Балинт. — Наверное, и в сегодняшнем номере есть, только вы не заметили, крестный.
Кровь ударила Нейзелю в голову, он встал и вышел на кухню, чтобы освежиться стаканом воды. Йожи вскоре распрощался, семья осталась одна. После ужина Луиза на кухне стала мыть посуду. Нейзель пошел в альков, поманив за собою Балинта. Старый кузнец был явно в замешательстве, он протер очки, откашлялся, как будто готовился выступить в Профобъединении. Балинт удивленно смотрел на него.
— Знаешь, сынок, хочу я попросить тебя… словом, помоги ты мне в одном дельце, — заговорил он с трудом.
Увидев, как краска залила лоб крестного, Балинт тоже смешался. Он страстно, мучительно хотел сказать: «Конечно же, крестный, дорогой и любимый крестный, все для вас сделаю, жизни не пожалею!» — и не мог вымолвить ни слова. Первый раз в жизни Нейзель — олицетворение мудрости и совершенства в глазах Балинта — о чем-то просил его; сердце Балинта захлестнуло такой бурной волной любви и гордости, что он буквально онемел и не в силах был шевельнуться.
— После бедной моей мамы осталась пара высоких черных ботинок, — проговорил Нейзель, опустив глаза. — Так вот, снеси ты их на толкучку да продай!
У Балинта кровь застыла в жилах.
— А крестной твоей знать об этом не нужно, — продолжал Нейзель. — Деньги мне отдашь. Где эти ботинки, я не знаю, ну да найдешь сам.
Балинт задыхался.
— Сыщешь время-то? — спросил Нейзель, уголком глаза косясь на парнишку.
— Нету уже ботинок этих, крестный! — красный как рак воскликнул Балинт. — Тетя Луиза продала их еще зимой.
— Продала?!
— Я же и отнес их на площадь Телеки, — договорил Балинт, — потому как не было в доме ни одного филлера.
— Те самые черные ботинки, высокие такие?
— Других-то ведь у бабушки и не было…
— Высокие черные ботинки?
— Да, — прошептал Балинт с глазами, полными слез. — И она не велела говорить вам, крестный, ведь то была последняя памятка от бабушки.
Старый рабочий неподвижно смотрел перед собой.
— Ладно, сынок, — вымолвил он наконец. — Пора ложиться.
Как всегда, в воскресенье утром Балинт пошел навестить Рафаэлей. Обычно до обеда он играл с итальянским резчиком по камню в шахматы и две партии из трех, как правило, выигрывал. Сисиньоре, которая вот уже десять лет не вставала с постели, в почтительном молчании поглядывала из подушек на сидевшего у окна сына и на другое, давно уже полюбившееся лицо, иногда рассеянно улыбавшееся ей над шахматной доской; счастливое сознание, что в торжественной тишине воскресного утра она видит вокруг себя тех, кого любит более всего на свете, сына, внучку, Балинта, так ее истомляло, что даже неугомонный ее латинский язык затихал в теплом гнездышке этих мыслей, и лишь изредка слабый лепет свидетельствовал о том, что она бодрствует. Покуда мужчины были заняты шахматами, Юлишка на кухне готовила обед, на который почти всегда оставляли и Балинта.
— Porca Madonna[97], ты опять проиграл? — вскрикивала смешливо старушка, глядя на сына, в чьей разгневанной руке, сметавшей фигурки с доски, кипела вся спесь и горечь поражения под Ватерлоо. — Не можешь сладить с ним, caro mio?
— Это сам дьявол, — пыхтел Рафаэль, сердито сверкая круглыми черными глазами. — Не прошло и полгода, как я научил его играть, а теперь он желает выигрывать все партии подряд!
— Да он и выигрывает, — тряслась от смеха Сисиньоре; на ее иссохшем и сморщенном черном личике играло ведьмински коварное веселье. Сын сложил руки, как для молитвы, и яростно затряс ими перед носом Балинта. — Если так, ступай в другое место играть, слышишь, ты, дьяволенок?.. Ты хитер, как дьявол, слышишь?!
— Ну-ну, не надо сердиться, — отвечал Балинт. — И я вовсе не каждую партию выигрываю, а примерно две из трех. Так что успокойтесь, господин Рафаэль, всего лишь две из трех.
— Но хочешь-то выигрывать все, дьяволенок! — кипятился итальянец. — Ты такой… такой ненасытный… глаза б мои на тебя не смотрели!
После обеда Рафаэль ушел из дому, Юлишка с Балинтом сели в комнате, у открытого окна.
— Может, пойдем погуляем? — спросила девочка, жадно поглядывая на залитую солнцем весеннюю улицу. — Ну почему ты такой мрачный? — спросила она. — Если я когда-нибудь стану твоей женой, ты чтоб не был у меня по воскресеньям мрачный, а не то я с ухажером в кино сбегу.
Действительно, Балинт давно уже, пожалуй, с месяц, если не больше, был тише и молчаливей обычного. Круглое мальчишеское лицо, прежде под кожей таившее постоянную готовность смеяться, теперь лишь очень редко посещала улыбка. Авторемонтная мастерская не оправдала его надежд, он работал там больше трех месяцев, но все еще не попал к токарному станку. Господин Богнар, один из владельцев мастерской, сперва послал его на склад, оттуда, две недели спустя, в механический цех, под начало мастера Битнера; этот мастер, с лоснящейся, пышущей жаром физиономией, большими тюленьими усами, круглым животом и весело громыхающим голосом, казался олицетворением доброжелательства, но выматывал до кровавого пота всех, кто был ему подчинен. С первой же минуты он угадал в Балинте добросовестность и усердие, поэтому хвалил его беспрерывно и заставлял работать за двоих. Вся неприятная, неблагодарная работа, какая только случалась в мастерской, доставалась Балинту; нужен был человек, чтобы насадить колесо, — звали его, отрывая от дела; требовалось притащить со склада стодвадцатикилограммовый коленчатый вал — за один конец непременно приходилось хвататься Балинту; подмести ли, притащить стакан фреча мастеру или подмастерью, да так, чтобы не углядело начальство, получить на складе инструмент, режущее масло, наждачную бумагу, мел — все, все ложилось на него. В промежутках между сотнями поручений он работал на расточном станке, но ему редко удавалось постоять за ним полчаса кряду.