Литмир - Электронная Библиотека

— Чем бы я стал сейчас с моими способностями, — повторил он, — если бы в семье твоей матери не оказалось этого подлого конокрада!

Барнабаш опять уставился в пол. — Не обижайте мать!

— У вас проводят семинары и на темы рыцарства? — издевательски осведомилась ночная рубашка. — На все темы, кроме порядочности?

Теперь уже ясно было, зачем советник заставил жену свою остаться в его комнате; он рассчитывал, что из уважения к матери сын смолчит или, по крайней мере, будет выражаться более осмотрительно. Это была явная попытка шантажа, но советник просчитался.

— У вас нет права говорить о порядочности, — медленно, чеканя каждое слово, выговорил его сын. — У вас такого права нет!

Лицо советника побагровело, короткое туловище над кроватью наклонилось вперед. — Что ты сказал?

Мать в углу вскочила со стула.

— Барна! — вскрикнула она, прижав руки к груди. У нее был такой страдающий, молящий голос, что сын охотней всего вылетел бы из комнаты. Но отступать перед ночной рубашкой ему уже не хотелось.

— Я утверждаю, — сказал он, невольно выпрямляясь и холодно вонзая узкие глаза в физиономию отца, — я утверждаю, что вы непорядочны не только с моей точки зрения, но и с точки зрения буржуазной морали. Я отвечаю за каждое свое слово.

— Барна, замолчи! — опять вскрикнула мать, ломая руки.

— И брак ваш безнравствен, — трудно глотнув, продолжал юноша, которому от стыда кровь бросилась в голову. Даже спиною он не смотрел больше на мать. — Я знаю, что вы содержите любовницу.

— Барна! — взвизгнула мать.

— Вы считаете это совместимым с христианским отношением к миру? Имеете содержанку, а моей матери лжете, что вынуждены помогать какой-то родственнице в Капошваре!

Советник отшвырнул к стене шелковое одеяло и сбросил с кровати обе ноги сразу, как будто собираясь кинуться на сына. Однако в этом всплеске оскорбленного отцовского достоинства больше было от традиции, чем от истинного негодования, ибо едва ступни коснулись холодного паркета, как он тут же подтянул ноги на постель. Правда, его подстриженные усики взъерошились сердито и ночная рубашка угрожающе раскрылась на груди, но отеческая пощечина, пылавшая в ладони, остыла, не успев прозвучать. Студент бросил презрительный взгляд на его голые худые ноги.

— Когда мать прошлой зимой хотела купить себе на зиму манто, — сказал он, — вы наврали ей, что должны послать эти деньги в Капошвар вашей сестре, умирающей якобы с голоду. Вы могли лгать спокойно, потому что знали: мать по тактичности своей никогда не станет расспрашивать родственников. Вы считаете все это совместимым с вашей же буржуазной моралью?

В нем не было никакой жалости к отцу, который сидел на кровати, подтянув ноги, смертельно бледный. Отец был совершенно чужд ему, словно инородное насекомое, с которым у него, Барнабаша, нет решительно ничего общего ни душою, ни телом, и было невозможно даже представить, что они походят друг на друга хотя бы в зародышевом материале. Не удивляло его и то, что отец позволяет ему говорить. Барнабаш знал: истину, если уж она ринулась в путь, удержать немыслимо. Созидательный пыл его как бы уничтожил вокруг все и всяческие препятствия; вдохновенный юноша, казалось, почти видел перед собой ее величество Истину, выступившую в поход в белом облачении и с огненным мечом в руках; только на этот раз ей придется сразиться не с воображаемыми чудовищами, чертями и злыми духами, а с реальными помехами человеческому счастью — прибавочной стоимостью, эксплуатацией рабочих, анархией капиталистического производства, — победив которые силой и изобретательностью, упорством, терпением и героической выдержкой, она вызволит человеческий род из доисторического прозябания, сделает его счастливым.

— Вся ваша жизнь — ложь, обман, притворство, — сказал он сидевшей на краю кровати вздутой ночной рубашке. — И вы еще смеете осуждать дядю Тони, который, по крайней мере, один раз в жизни решился действовать бескорыстно. Да ведь вы никогда не произнесли ни одного слова, не совершили ни одного поступка, которые не служили бы вашей личной выгоде. Вы даже нищему подавали только в том случае, если кто-то видел это.

Он шагнул к ночному шкафчику. — И Библия лежит здесь только затем, — продолжал он с пылающим лицом, сощуря узкие татарские глаза, — чтобы прислуга видела, какой у нее набожный хозяин. Нет, вам никогда не приходит в голову почитать ее. Потому что если бы вы открыли ее хоть раз за минувший год, то заметили бы, что каждый листочек надорван снизу… Вот, посмотрите! — Он протянул отцу раскрытую книгу. — Это сделал я, уже больше года тому назад, мне хотелось знать, действительно ли вы читаете Библию. Но за целый год вы ни разу ее даже не открыли! Ваша вера тоже обман.

И он изо всех сил швырнул об пол Библию, из которой ту же выпорхнуло облачко пыли, словно опозоренная книга от стыда отдала богу душу. Мать подбежала к кровати и, схватив сына за руки, стала тянуть назад.

— Разве ты не видишь, что ему плохо! — задыхалась она. — Сейчас же выйди из комнаты!

— Не бойтесь за него, ничего с ним не случится! — презрительно сказал ей сын.

Он бросил быстрый взгляд на залитое слезами лицо матери, повернулся и вышел. Он жалел мать, но сейчас ненависть к отцу, словно сернокислая ванна, вытравила даже сочувствие, обратив его в ярость. Трогательно-нежное, красивое лицо матери внезапно обезобразилось для него от мысли, что она любит этого мужчину, покрылось язвами от сознания, что с этим мужчиной она делит свою жизнь, гадко исказилось от понимания, что в течение тридцати лет она, будто укрывательница краденого, распродает, пристраивает в ничего не подозревающем мире фальшивые добродетели своего супруга. Она знала, что он содержит любовницу, знала, что тратит на чужую женщину ей принадлежавшие деньги, знала, что он лицемер, фарисей и ханжа — потому что не знать всего этого было невозможно, — и все же оставалась с ним, обслуживала его, любила. Как можно любить того, кого не уважаешь, наивно кипел студент; тот же, кто уважает такого человека, недостоин уважения сам. Он давно уже перестал доверительно говорить со своей матерью, чтобы только не пришлось заговорить об отце: первая нее теплая интимная минута исторгла бы из его сердца всю накопившуюся в нем горечь. А между тем одним-единственным бестактным замечанием можно было смертельно оскорбить мать: как и старший брат ее, художник, она вбирала все обиды в себя и сама молча с ними сражалась. От нее никогда не слышно было ни одной жалобы, ни о ком она не сказала дурного слова и сердиться умела только на тех, кто пытался поколебать ее доверие к людям, — но уж этого им не прощала. Сердце юноши сжалось: и ему она не простит, что он разоблачил перед нею отца? Значит, нужно было молчать, как тридцать лет молчит мать? Такова пошлина за целостность семьи?..

Сборы не заняли много времени. Барнабаш положил в портфель несколько носовых платков, носки, одну рубашку, зубную щетку и бритвенный прибор, несколько книг. Уже не первый год он содержал себя сам, репетируя гимназистов по математике, физике; этого хватало на питание и плату в университет, от отца он принимал только кров. Теперь его лишали этого крова. Было очевидно: если он не уйдет сам, отец прикажет ему покинуть дом; советник явно решил — еще до того как вызвал к себе в спальню — отказаться от сына во спасение своего имени, чина, положения в обществе. И все бы не беда, если бы, сверх того, Барнабаш не терял и мать. Ему хотелось еще разок взглянуть на нее, прежде чем он навсегда покинет эту квартиру; невыносимо было помнить мать такой, какой она представилась ему в последнюю минуту: стареющей, влюбленной женщиной с заплаканными глазами, которая, защищая мужа, набрасывается на собственного сына.

Он положил на стол ключ от входной двери, надел пальто и, не оглядываясь, вышел. Дожидаться, пока мать появится из спальни, все-таки не стал; как-нибудь потом напишет ей, встретятся вне дома, хотя бы у дяди Тони. Правда, сегодня за ним еще не придут, — отец, конечно, был предупрежден заблаговременно, — но лучше не мешкать.

122
{"b":"865883","o":1}